До конца жизни своей пронесет он эту никчемно появившуюся обиду, станет бороться с ней, вырывать ее из сердца, как колючку надоедливую, и хотя она постепенно станет зарастать, но нет-нет да и даст о себе знать. Но непокой душевный тот будет только его непокоем — ни Анна, ни кто-либо иной никогда о нем не узнают.

Долго Анна не приходила в нормальное состояние, и Михаил Богусловский намеревался вызвать даже врача, но она попросила:

— Не нужно, Миша. Пройдет. Я пересилю.

Слово она держать могла и, хотя не улыбалась больше так лучисто, как прежде, оставалась приветливо-покойной, доброй хозяйкой дома. Она даже несколько раз обсуждала с мужчинами, в какое училище лучше идти Владлену — в авиационное, в танковое или в артиллерийское. Но чаще всего, стоило только отцу начать рассказывать сыну о том, как двигаются его дела, она уходила на кухню или в спальню.

Не плакала больше, не противилась, и мужчины были ей весьма благодарны.

И только когда расписалась она за принесенную Владлену повестку — не сдержалась вновь. Правда, сына дома не было, а Михаил, отпаивая ее валерьянкой, убеждал:

— Слезами ничего не изменить — только сыну больно сделаешь. И тоску в душу поселишь. Ему учиться нужно будет, а он о тебе станет кручиниться, о твоих слезах вспоминать. Ты уж потерпи, осиль горе. И еще подумай: жена командира хочет удержать сына дома. Другие, значит, пусть воюют, а наш, стало быть, пусть со стороны поглядывает? И отец, скажут, потакает. Сам рапорта не пишет, сына вернул с дороги на фронт. А сказанное слово не воробей — попробуй поймать его. Чувствительны сегодня люди. Фальшивость — всегда грех, но сегодня — особенно…

Валерьянка и долгое убеждение подействовали — Анна взбодрилась и принялась, как это обычно делала для мужа, собирать саквояж сыну. Молодцом держалась и на перроне, чуть-чуть только завлажнели у нее глаза, но она быстро промокнула их платочком. И потом, когда состав отстукал по стыкам привокзальных рельс и стрелок, и даже в машине, пока ехали домой, она лишь погрустнела лицом, но даже ни разу не вздохнула, жалеючи сына. Зато дома, только лишь они вошли в прихожую, словно прорвалась плотина под нажимом шального весеннего ледохода, зашлась Анна в рыдании, приткнувшись к груди мужа.

На этот раз Михаил Семеонович не стал поить ее валерьянкой, не давал нюхать нашатырного спирта, не натирал виски уксусной эссенцией — он просто усадил ее в кресло и, посоветовав выплакаться вволю, чтобы полегчало, пошел на кухню готовить кофе. И без того на душе у него было тоскливо, а слезы Анны будто когти кошачьи по сердцу. Но терпеливо ждал он, пока жена выльет все горе свое слезами и тогда успокоится без лекарств.

Кофе поднялся шапкой, кухня наполнилась щекочущим нос ароматом, Михаил Семеонович выключил плитку, но разливать кофе не спешил. Ждал Анну. Долго ждал, уставив взгляд в заоконную синь, поначалу яркую, но все более темнеющую.

Он не заметил, как на небе появились первые звезды, он просто не видел их — так безразличен он был ко всему вокруг, к бескрайности Вселенной, к остывшему уже совсем кофе, к слезам жены. Он, спроси его в эти минуты, в эти часы, о чем его мысли, не смог бы ответить ничего вразумительного — так трудны и в то же время так неподвластны были они ему.

Он мог простоять вот так, с усталой отрешенностью, всю ночь, но длинно зазвонил телефон. Короткий звонок он мог бы сейчас даже не воспринять, но длинный — это не все ладно на границе, и рефлекс сработал безотказно.

И на Анну подействовал он, этот тревожный звонок. Уже доплакивала она остаток своих сил, всхлипывала уже с перерывами, все более расслабляясь, и вскоре задремала бы, но тут словно спружинило тело, встрепенулась она, прошагала быстро к умывальнику, ополоснула лицо холодной водой, быстро отерла его и — стоит уже подле мужа, спрашивая взглядом, собирать ли в дорогу. А Михаил молча слушает трубку. Потом приказывает:

— Высылайте машину.

— Что там, Миша? Собирать?

— Нет. Но вернусь — не знаю когда. Ложись спать. Постарайся успокоиться. Владлен наш почти год будет учиться…

Она пообещала, но Михаил Семеонович не поверил ей: он видел, впервые за прожитые вместе годы, болезненную тоску в ее глазах, ту самую тоску, какая была у нее после гибели Пети.

Лишь на следующий день Богусловский смог выкроить несколько часов, чтобы пообедать дома и отдохнуть. Анна встретила его, как обычно, в прихожей и принялась привычно помогать ему снимать, как она говорила, амуницию; но движения ее были вялы, словно тяжелая хроническая болезнь подточила ее силы, приучила к полному безразличию, отяготила думами о бренности жития.

— Пошли. Обед готов, — пригласила она мужа, но и голос показался Михаилу Семеоновичу безжизненно вялым, даже тоскливым.

Обедали они молча. Грустно обедали. Грусть та продолжалась и дальше — она вроде бы успела уже не только наполнить собою воздух квартиры, но и пропитать стены, ковры, всю мебель. Желанного отдыха, когда за короткие часы снимается нервное напряжение, не получалось, и Михаил Семеонович засобирался вскоре после обеда в штаб.

Ему нужно было время, чтобы привыкнуть к новому душевному состоянию жены и принять без волнения и боли это ее состояние; привыкнуть еще и к своей тоске по сыну, привыкнуть к не отпускающей ни на минуту тревожности, которая возникла при известии о войне и теперь постоянно подкармливалась и сообщениями об отступлении по всему фронту, о сданных городах и населенных пунктах, и растущей наглостью квантунцев. Ничего он не мог изменить в происходящем, не видел пока никакого просвета и потому решил больше бывать на работе, тем более что необходимость в этом была великая.

— Поспи немного. Я разбужу, во сколько нужно, — просяще предложила Анна, понявшая, что гонит мужа из дома. — Устал же…

— Верно, устал. Но не до отдыха, — отговорился Михаил Семеонович, не желая откровенного разговора, ибо не был готов к нему и сам. Повторил грустно: — Не до отдыха.

Работник, верно, из него, это Богусловский чувствовал, был невесть какой, а ему нужно показывать пример собранности и спокойствия, нужно решать вводные, какие будут сыпаться с границы всю ночь, быстро и верно, но, главное, терпеливо внушать людям, что нельзя горячиться, нельзя терять голову, и требовать настойчиво выдержки, выдержки и еще раз выдержки, А для этого самому нужна ой какая выдержка! Сам же он находился в таком состоянии, когда нервы в кулаке и неясно ему, сможет ли быть выдержанным, не сорвется ли? Ему просто необходим был отдых. Такой, чтобы отмякла душа.

— Давай-ка на Амур, — попросил он шофера, когда они почти подъезжали к управлению. — Порыбачим.

Редко брал в руки удочку Богусловский, считая, что это пустое расходование времени. Нужна рыба — есть сети. Для чего их люди придумывали? Иногда, правда, Оккер все же увозил его на берег Амура в любимый затончик, и Богусловский видел, с каким азартом отдавался тот рыбалке, забывая все на свете. В надежде, что и с ним, Богусловским, произойдет подобная метаморфоза, он и ехал к затончику, правей которого в трехстах метрах стояла застава.

Но повезло Богусловскому. Хотя место было хорошо прикормлено и, как он знал, Оккер никогда не оставался здесь без улова, сегодня рыба совершенно не клевала и поплавки торчали бы бездвижно, не будь ряби от ветра, который вольно бежал по Амуру, волнуя его, а в затончик лишь завихривал.

Только от реки сюда мог пробиться ветер, ибо по всему берегу затончика подступали к самой воде дородные сосны с густым подлеском. Место было уютное, тихое, и это сейчас особенно благодатно действовало на мятущуюся душу Богусловского, То, что рыба не брала наживку, нисколько не трогало Михаила Семеоновича — он не был ни рожден рыбаком, ни воспитан им. Равнодушно он глядел на поплавки и подшучивал над шофером, который менял места, испробовал и червей, и хлеб, скатанный шариками, и тесто, замешенное на яичном белке, и перловку. Отчаявшись, принялся охотиться за стрекозами, а когда поймал несколько штук, объявил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: