— Пойду на быстрину.
Богусловский остался один. Ничто не мешало ему теперь спокойно, без спешки, созерцать природу и думать. Не о вечности жизни, не о постоянстве того, что происходит в природе, — отвлеченная философская фантазия, не чуждая прежде ему, сегодня не могла определять хода его мыслей, они диктовались реальностью времени. Он, в какой уже раз, пытался все же понять, что произошло на западной границе, отчего так стремительно наступают фашисты, хотя ни одного города, ни одной деревни без боя не сдается. Но сколько бы он ни сопоставлял, ни анализировал, а вновь убеждался, как непосилен для него поиск истины: он знал только то, что положено было ему знать, а этого для понимания происходившего было очень мало.
Он вполне был уверен, что выдохнутся фашистские дивизии, особенно когда растянутся их коммуникации, Россия не будет завоевана Германией — непосильно ей это. Еще Бисмарк предупреждал своих горячеголовых политиков и генералов, чтобы никогда не нападали они на Россию. Но сколько жизней придется положить на алтарь Отечества, чтобы остановить, а затем изгнать из родной земли супостатов?
Отчего случилось такое?
В мыслях его тогда даже не могло возникнуть такого понятия, как просчет, ибо он свято, как и все довоенное поколение, верил в непогрешимость верховного руководства. Оно виделось ему неподсудным обывательскому разуму. Смущать его могли лишь частности. По его разумению, из Сибири, особенно с Приамурья и Приуссурья, не следовало бы отправлять на фронт ни одного человека. Мобилизацию провести, но, обучив тактике боя, владению оружием, оставить всех здесь. Если обезлюдеет Сибирь, если не укрепится приграничье боеспособными дивизиями — развяжутся руки у японцев, как в шестнадцатом веке у маньчжуров.
Эта параллель, которую он провел для себя уже несколько дней тому назад, когда видел уходивший на запад эшелон с боевой техникой и новобранцами, сейчас, на берегу Амура, право владеть которым отстаивала Россия многие века, виделась особенно обнаженно.
Не на ощупь пришли на Амур Поярков, а за ним и Хабаров. Торным был сюда путь, обстроен погостами да зимовьями. Легко сказать, — вышли смельчаки-первопроходцы на Амур чудом, но шли-то они не пешие, не на лодках-долбленках плыли, а на дощаниках, для которых и смола нужна, сотни пудов, и холст на паруса, десятки сотен аршин, и тысячи сажен канатов и веревок, и скобы конопатные, и мешки да бочки для провианта — да разве перечесть все, что потребно не малой артели, а большому отряду служилых людей, промышленников и купцов в экспедиции? Не то что из Москвы — даже из Якутска все это не повезешь. На берегу Байкала все это производилось, на самом Амуре…
Издревле, еще до средневековья, новгородцы от пятины своей зауральской били конные тропы в таежную глубь, а когда поморы окрестили Батюшко ледовитый крестами дубовыми, а губы удобные и устья сибирских рек обстроили становищами, туда и сухопутный путь определился. И уже оттуда, из обжитых новгородцами земель сибирских, тронулись непоседливые ушкуйные артели и не менее неугомонные, охочие до новых торговых мест купцы новгородские. Не они ли, рассказывая по простоте душевной, по праву русскому прихвастнуть — не только по необходимости, но и без нужды, заронили в души князьцов кочевных алчное желание поживиться в богатых закатной стороны землях урусских?!
И потом, когда под игом степняков-захватчиков корчилась православная Русь, Новгород откупался от Орды зауральскими золотом, сибирской пушниной да клыками моржевыми. И тогда ведом им был путь морем до самой Америки, а землею — до Камчатки. И к Амуру не заросли багульником дороги караванные.
Тихо все шло, мирно. Песцом и соболем промышляли ушкуйники в ладу с аборигенами, пашни вместе пахали. Купно отбивая набеги богдойских воинских людей, набеги маньчжуров, бывало, что и гибли либо плелись, повязанные арканами, по нескольку недель до Ивового палисада, что ограждал «породные земли» маньчжурских владык, а то и дальше — за Китайскую стену.
Насуплен Амур, бьет в сердцах белогребные волны одну о другую, будто уж в тягость ему силушка нерастраченная. Высунись сейчас на лодке на струи его тугие — замордует. А может, подобреет, почувствовав на своих плечах груз. Века прошли, как обжили его люди, вот и привык он трудиться.
«Сколько же ты крови унес в море, Амур-батюшка? — думал Михаил Богусловский. — Сколько горя ты видел? Сколько мужества? Берега твои памятниками обставить следовало бы… Но отчего за очевидное право растить здесь хлеб, обихаживать землю так трудно и долго приходится бороться?!»
Он не отделял день сегодняшний от тех, укутанных вековым забвением, ибо считал, что они едины в своей сути, с едиными корнями. Сколько раз он уже пытался осмыслить случившийся исторический парадокс, что Россия, не завоевавшая ничего в Сибири, вдруг стала считаться захватчицей. И даже признание самого китайского императора, что вдруг привалило ему от российских земель миллионы ли, ставшее со временем известным миру, не изменило ничего. Так и повесили ей ярлык «агрессора». Но, возмущаясь всем этим, Богусловский какого-то ясного вывода для себя не сделал, хотя и был он, тот правильный вывод, что называется, на кончике языка. Ведь до маньчжурских владений отсюда, с Амура, когда русские мужики вышли на его берега, было под тысячу верст, а до собственно китайских — и того больше. И чего бы полошиться маньчжурам? Непосильна была им приамурская земля, для набегов лишь предназначалась, так нет — пошли стеной ломить: «Уходите с Амура! Уходите!» Ни сам не гам, ни людям не дам.
Но причина к тому какая-то была. Без нее ничего не бывает. Без причины и прыщ на носу не вскочит, как говаривал отец-генерал.
Может, в добропорядочности российской все дело? В нежадности ее?
«Да, скорее всего, в этом… Да! Именно в этом!..»
И не только здесь, в Сибири. Поворотлив и активен был крестьянин русский, охоч до новых мест — промышленник и торговец. Не страшились они далей дальних, неизведанных, лесов глухих, нехоженых, рек строптивых да гор высоких. Шли и шли вперед, умом своим сообразительным, руками своими крепкими наживали богатства, строили города-красавцы; только зряшним оказывался часто весь тот труд: налетал степняк-кочевник, либо швед, либо пес-рыцарь, а то и свой брат-славянин с запада, и оставались после них груды развалин, кучи пепла.
Потом мсти «хазарам неразумным», которые тем временем сами богатели грабежом, Русь же подсекали, как коня боевого, косой острой под бабки. Верно, поднимал, бывало, русич свой кулак могучий — громкие победы русских известны всему миру: Куликово поле, Чудское озеро, Полтава, Бородино… А что дальше? Довольные, что отбились, возвращались ратники к пашням своим, готовые, правда, отбивать новые набеги. Ну, а если бы — вперед? С огнем и мечом пройтись по земле вражеской, проучить жестоко? Почесали бы затылки вороги, прежде чем второй раз навостриться в поход…
Засечные линии строили, оберегаясь от крымцев, но разве скудел в Кафре рынок рабов? Гнали и гнали татары русских невольников до тех пор, пока не решилась Россия разорить осиное гнездо. Вольно тогда вздохнул южный крестьянин, расцвела черноземная земля. Так бы и с тевтонцами поступить, с германцами. Были же наши стрелецкие полки в Берлине! Казаки по мостовым гарцевали на чистокровных дончаках. Отчего не оставили «вечной» памяти о себе? Чтобы от потомков к потомкам передавался наказ строжайший: России не трожь — больно сдачи дает! А мы все с миром да с добром. Вот и получается: прошло лет пяток — они снова за оружие. И гласом вопиющего в пустыне остаются разумные предостережения разумно мыслящих людей. Обыватель, он как рассуждает: ну, дескать, не завоюю ничего, но поживиться все равно поживлюсь, а прогонят — не беда: дом же не разорят.
«И здесь, на Амуре, дооборонялись, — сердясь на предков своих, имущих власть, думал Богусловский. — Все с оглядкой, все по-порядочному. Только известно испокон веку русскому человеку, что клин клином вышибают. Отчего же не поступили здесь так сразу?!»