Но вместе с тем, как оба они с нетерпением ожидали прибытия поезда, и нетерпение это с каждой минутой росло, вместе с тем, как им хотелось поскорее встретить Николая, — и Богатенков, и Даша все настойчивее думали о нем: «Каков он?», Богатенков хорошо видел этот вопрос в глазах Даши, но не отвечал ей. Он мысленно произносил себе: «Эпоха Петра…» — и нескрываемое удивление отражалось на его лице; он думал теперь о Николае так, как еще никогда не думал о нем, — он открывал для себя сына, и открытие это, чем больше разных подробностей он восстанавливал в памяти, тем представлялось неожиданней и приятней. Сначала он вспомнил лишь то, как, провожая, в прошлом году Николая на работу в деревню, нес по перрону чемодан с книгами; чемодан был тяжелый, и Богатенков то и дело перекидывал его с руки на руку; уже в вагоне, в купе, когда поднимали чемодан на полку, — поднимали вдвоем с Николаем, — Богатенков спросил:
«О Петре?»
«Да».
«В подарок сельской библиотеке?..»
«Хоть смейся, хоть не смейся, а меня не собьешь. Я серьезно говорю, отец: школа школой, а к аспирантуре я буду готовиться и кандидатскую, как и дипломную, буду писать об эпохе Петра, и вообще изучение этой эпохи — цель моей жизни».
Эти последние слова «цель моей жизни», как показалось Богатенкову, прозвучали особенно по-мальчишески, и он тогда улыбнулся и ничего не ответил, и Даша, стоявшая тут же, в купе, и слышавшая все, тоже улыбнулась, и Богатенков прочел в ее глазах: «Не сдавайся, не сдавайся, Коленька!» И это еще больше развеселило Богатенкова. Когда-то он сам был таким и, поступая на рабфак, тоже готовился изучать разные исторические эпохи, но в один прекрасный день его вызвали в комитет комсомола и предложили не изучать, а создавать историю, и направили работать в органы… «Вот как хлебнешь сам жизни, узнаешь, какова в ней твоя цель!..» — сказал Богатенков слышанную им мещанскую мудрость, и сказал даже не вслух, а для себя, и на Николая посмотрел с улыбкой. Теперь же, прохаживаясь по платформе с Дашей и думая о Николае и его увлечении эпохой Петра, он старался уяснить себе, как возникло у сына это увлечение. «Какой размах, какие перемены!» — как-то говорил Николай о петровской эпохе, и Богатенков с удовольствием повторил сейчас эту фразу, вспомнив ее и еще вспомнив комнату в студенческом общежитии, и стол, где занимался Николай, и гравюру Петра Великого над столом, на которой царь, преобразователь России, долговязый и неуклюжий, не сгибаясь, шагал навстречу ветру по топкой невской набережной. «Да, ясно, да, пожалуй, так и есть, — имея в виду хорошее стремление сына, продолжал говорить себе Богатенков, в то же время поглядывая на Дашу и на часы, и выходя, и вглядываясь в даль, не появился ли возле полосатых будок стрелочников поезд. — Да, так оно, пожалуй, и есть…» Но хотя Богатенков и вглядывался в даль, выходя на край платформы, он все же упустил тот момент, когда из-за полосатых будок показался сначала тепловоз, потом поплыли один за другим длинные зеленые вагоны, и лишь услыхал, как станционное радио, трескуче и хрипло, объявило, что московский поезд прибывает на первый путь. Из открытых дверей вокзала хлынула на перрон толпа. Богатенков и Даша, подхваченные этой толпой и увлекаемые ею, двигались теперь в том же направлении, что и поезд, подходивший к платформе. Даша уже сама взяла брата под руку, суетилась и тянула его вперед, боясь прозевать ту секунду, когда Николай будет выходить из дверей вагона; Богатенков же, чувствовавший ее нетерпение, но не глядевший на нее, а смотревший на номера медленно обгонявших его вагонов, шагал не спеша, удерживая Дашу и ничем не выдавая своего волнения. Когда вагон под номером семь поравнялся с ними и они увидели Николая, стоявшего в дверях, улыбавшегося и помахивавшего им рукой, Даша отпустила брата и побежала вперед; она уже обнимала спрыгнувшего на перрон Николая, когда Богатенков подошел к ним. Он казался хмурым; но он хмурил брови оттого, что сдерживал в себе то нетерпение, с каким хотел обнять и поцеловать сына и какое не могла и не хотела сдерживать в себе Даша. Он смотрел на Николая и Дашу, и ему казалось, что Николай нисколько не изменился, что выглядит он так же, как и в прошлое и в позапрошлое лето, когда приезжал на каникулы и когда они вместе с Дашей встречали его на этом перроне, что и в голосе его слышатся все те же мальчишеские, неокрепшие нотки. Николай как раз в эту минуту говорил Даше, слегка отстраняя ее от себя и заглядывая ей в глаза: «Ну, а слезы зачем? Зачем слезы, тетя Даша, я же приехал». Но хотя Богатенков и не заметил ничего, что могло бы насторожить его, и радовался, разглядывая сына и обращая внимание на его загорелое лицо, но вопрос «Каков он?», возникший еще вчера, когда была получена телеграмма, и беспокоивший весь сегодняшний день и особенно теперь, перед самым прибытием поезда: «Каков он, как изменился, не внешне, а внутренне, каковы его суждения и каковы взгляды на жизнь?» — вопрос этот все еще беспокоил его, и это беспокойство было как раз тем противоположным радости чувством, которое мешало ему ощутить полноту отцовского счастья. Он все еще смотрел как будто нахмуренно, но вместе с тем, как он видел, что Николай вот-вот освободится от объятий Даши, подойдет к нему и, сказав: «Здравствуй, отец!» — обнимет его, вместе с тем, как он чувствовал приближение этой минуты, складки на его лбу разглаживались, и сам он все меньше ощущал в себе беспокойство того вопроса и радовался встрече с сыном.
Наконец, раскрыв руки для объятий и держа в одной руке преподнесенный Дашей букет, Николай шагнул к отцу. Они обнялись и поцеловались. Совсем растроганный, чувствующий себя счастливым, Богатенков еще с минуту не отпускал Николая и, положив ему на плечи свои тяжелые ладони, разглядывал теперь пристально и с любовью молодое и загорелое лицо сына.
— Ну, как жил, работал?
— Все хорошо, отец.
— Вижу: весел.
— А как вы?
— Но твои письма…
«Да, письма твои, Коленька!» — говорил взгляд Даши; она в эту минуту тоже смотрела на Николая, и Николай, понимая ее (так же, как Богатенков, он привык понимать ее по взгляду) и слыша слова отца, улыбался той радостной и бесхитростной улыбкой, которая уже сама по себе должна была рассеять все сомнения: «Что письма! Одно дело — письма, другое — вот я сам перед вами, смотрите, какой радостный и веселый, разве этого недостаточно?»
— А загорел!
— Как сельский учитель.
— Ну-ну.
— Похож, тетя Даша, на сельского учителя?
«Похож, очень даже похож, Коленька».
— Я, отец, не только преподаю, но главное — тренирую школьную футбольную команду.
— Все гоняешь еще, не бросил?
— Нет.
— А Петра?
— И Петра не бросил. И еще, кроме Петра, кое-что сделано — вот здесь, в чемодане… Нет, нет, давай я сам понесу.
«Все тот же футбол, тот же Петр, — как медленно взрослеет нынешняя молодежь», — думал Богатенков, выходя вслед за Николаем на привокзальную площадь и направляясь к стоянке такси.
IX
Когда сели за стол и, подняв наполненные вином рюмки, выпили за первый, молчаливо предложенный Дашею тост (ее глаза, влажные и счастливые, выражали: «За твое здоровье и за твои успехи, Коленька!»), они все еще испытывали то общее веселое настроение, какое возникло на вокзале, в минуту встречи; но в то же время это настроение не было теперь таким непосредственным, как там, на платформе перед вагоном; мысли и заботы, какими жил каждый до встречи и какие были важными для каждого, теперь снова овладевали ими, и все это было так же естественно, как и то, что нельзя же бесконечно испытывать только радость.
Но каждый вернулся к прежним размышлениям в силу своих особенных причин.
Когда Николай еще мылся в ванной, причесывался и переодевался с дороги, а Даша собирала на стол, Богатенков стоял на балконе и курил; он думал о сыне и видел перед собой то, что видел всегда, выходя на балкон: те же дома, крыши, улицы, тот же поток машин и людей, и это обыденное и привычное не могло не подействовать на него и не вернуть его к прежним заботам. Так же, как час назад на вокзале, его чувства стремились к высшей точке радости, теперь они ступенька за ступенькой спускались вниз, к своей исходной черте, к тем раздумьям об изменившемся к нему отношении полковников Потапова и Ядринцева, какие занимали его сегодня. Но он не мог сейчас, сидя за столом, сказать сыну об этом и потому чувствовал себя неловко; и в то же время он не хотел, чтобы сын заметил эту его неловкость, и шутил, смеялся, и всячески старался поддерживать общее веселое настроение.