Он снова взглянул на лежавшую перед ним на столе папку.
«Ипатинское дело… «роман»… Что может еще прояснить этот… «роман»?» — думал он, не раскрывая папку и чувствуя нежелание приниматься за нее. Но он все же заставил себя открыть первую страницу и медленно начал читать.
Ипатинское дело, как, впрочем, всякое судебное дело, состояло из многочисленных протоколов, справок, актов, заключений и приговоров, по которым при желании можно было бы вполне уяснить себе, в чем обвинялся Ипатин, подтверждалось или не подтверждалось это обвинение, но менее всего можно было узнать из него о всей жизни старика, какой она была на самом деле; если бы даже Егор захотел, он все равно не смог бы теперь представить себе всю ипатинскую жизнь уже потому, что мир мыслей и чувств старика и мир мыслей и чувств самого Егора были совершенно противоположны друг другу. Егор не вникал в суть жизни Ипатина, в то понимание добра и зла на земле, какое носил в себе сын петрушинской кабатчицы; не вникал он и в подробности того, как Ипатин попал в плен и что заставило его работать на ферме у бюргера (хотя обстоятельства плена и работы, потому что они не были изложены подробно и потому, что сам Ипатин в ответах отрицал все и не признавал за собой никакой вины, представлялись Егору не вполне обоснованными, но и не вызывали сочувствия: «Предал Родину, за то и был осужден!»), — он думал сейчас лишь о том, что Ипатин, отсидев срок и вернувшись, мучился, наверное, своим предательством, был несчастен, жалок, всего боялся, а тут его еще — в список по «швейному делу». «Вот ведь как, наверное, было», — говорил себе Егор.
Он отложил ипатинское дело, но еще некоторое время продолжал сидеть за столом; ему казалось, что что-то еще было недодумано им, что-то он должен был сделать еще, открыть, установить, уяснить себе. Было уже около семи вечера, когда он, закрыв кабинет, вышел в пустой и темноватый коридор отделения. Когда он проходил мимо двери, за которой днем находилась Шура, но за которой теперь, потому что рабочее время давно кончилось, уже не было никого, — он снова подумал о Шуре. Но то, что он только что испытал в кабинете, те чувства еще как бы продолжали жить в нем, оттесняя мысли о Шуре. «Человек умер, — говорил он себе, — и тут нельзя отмахнуться. Может быть, Лаврушин и прав, одним собственником, — он усмехнулся, повторив это лаврушинское слово, потому что прошлое Ипатина, как ни скудно было оно отображено в деле, подходило под еще более веские определения, чем «собственник», — на земле меньше. Может быть, все так, и все же — это «все они…». Нет, нет, дело не в жалости к старику, а в методе, в подходе».
Он вышел на площадку перед подъездом и с минуту стоял, оглядывая улицу, прохожих, окна домов, крыши, освещенные теплыми и желтыми лучами садившегося солнца. Потом зашагал знакомой дорогой через базарную площадь к Шуре.
XII
Привычный мир вещей и событий все эти дни не только не интересовал Шуру, но он как бы более не существовал для нее; все, на что она смотрела, с кем разговаривала, что делала, — все происходило само собою, и выражение участия на ее лице было лишь тем щитом, который ограждал от проникновения в мир ее теперешних мыслей и чувств всего, что не было связано с представлениями и думами о Егоре. Она была счастлива, живя ожиданием счастья. Обращался ли к ней начальник паспортного стола, или Анастасия Михайловна надоедала своей болтовней, Шура казалась внимательной, слушала, понимающе кивала головой, но она почти ничего не воспринимала из того, что ей говорили. В душе ее постоянно жило что-то несбыточно-радостное и отвлекало ее. Она думала о нем, вспоминала, и воспоминания эти, в сущности, не были для нее воспоминаниями, а были жизнью, какой она жила в этот день.
Когда она после работы вернулась домой — едва она успела снять туфли и пройти в комнату, — у двери раздался звонок. Она никого не ждала, кроме Егора, и потому сразу же подумала о нем.
— Так рано, — сказала она, открывая дверь и не пряча своей радости, но вместо Егора увидела перед собой совершенно незнакомого ей пожилого человека и быстро спросил: — Вам кого?
— Александру Григорьевну Волох.
— Это я.
— Василий Сергеевич Варзин. Я к вам.
Пока он входил, осматриваясь, ступая осторожно и неторопливо, как обычно входят люди в незнакомую квартиру, пока, войдя в комнату, долгим и внимательным взглядом, будто отыскивая знакомые ему черты в Шурином лице, смотрел на нее, — Шура мгновенно охватила мысленно все, что было в ее жизни (что могло привести к ней сейчас неизвестного ей Василия Сергеевича), но она не нашла ничего, что хоть как-то объяснило бы ей его появление, и это вызвало в ней беспокойство и тревожное предчувствие чего-то, что должно было свершиться теперь. Она заметила, как он посмотрел на нее — прямо и пристально, — и от этого взгляда она еще сильнее ощутила беспокойство и предчувствие чего-то. «У меня есть для вас такое, о чем вы не подозреваете, но прежде я хочу убедиться, вы ли это, кому я должен раскрыть все», — выражали его глаза. Он волновался, щека его, чуть вздрагивавшая от напряжения, выдавала волнение, Шура видела и чувствовала это, и волнение невольно передавалось ей. «Кто он?» — думала она, медленно и незаметно для самой себя меняясь в лице и настораживаясь. Она искала ответ и неожиданно вспомнила слова Анастасии Михайловны: «Тебя разыскивает родственник». «Нет!» — тут же сказала она себе, еще более бледнея от беспокойства и предчувствия. «Нет, нет», — повторила она, стараясь вспомнить, что же еще говорила ей вчера Анастасия Михайловна; вместе с тем она пристально, словно тоже хотела отыскать в нем знакомые и близкие черты, всматривалась в вошедшего. Еще в дверях она заметила, что голова у него седая, но теперь она видела, что седина его не была неприятной и «грязной», а была белой и шелковистой, особенно с той стороны, на которую падал оконный свет. «Боже мой, кто же он?» — продолжала спрашивать себя Шура.
Между тем Василий Сергеевич Варзин не был ни ее отцом, ни родственником. Он был одиноким пенсионером и жил в Сарханах, в небольшом и глубинном районном центре, в отведенной ему комнате в доме брата. Дом стоял на окраине, заслоненный от дороги кустами сирени, поглощавшими обильную, особенно в осенние дни, пыль от беспрерывно проезжавших и гудевших грузовиков; огород же с несколькими кустами тощих яблонь, грядками капусты и густой и зеленой картофельной ботвой выходил к реке, неширокой в этом месте, стесненной крутыми глинистыми берегами, и дальше, за рекой, был редкий, смешанный — береза с дубом — лес. Лес этот был самым любимым местом Василия Сергеевича, и прогулки по нему и длинные, «государственные» разговоры с объездчиком составляли теперь главный смысл его жизни. «Ведь вот, черт, все понимает, что к чему, а прикидывается, притворяется: отчего это, да отчего то в районе не так да не эдак», — говорил себе Василий Сергеевич, сидя вечерами у раскрытого окна и вспоминая объездчика. В разъяснении, в растолковании всего, в воспитании доброго духа у объездчика находил свое удовлетворение Василий Сергеевич. Но так было летом; зимою же, когда все вокруг заваливалось снегом, когда разыгрывались на неделю, на две метели или морозы давили так, что чернели лица людей, и над всеми Сарханами, особенно по утрам, как столбы, застывали над избами серые ленты дыма, — жизнь будто останавливалась для Василия Сергеевича. Он чувствовал себя больным и старым и тяготился бездельем. Но вскоре он нашел себе занятие, которое на многие годы захватило его. Давно уже замечено, что каждому человеку прожитая жизнь представляется значительной, если и не отражающей всей сущности его времени, то, во всяком случае, характерной и поучительной; Василий Сергеевич не был исключением и, как тысячи нынешних пенсионеров, принялся описывать месяц за месяцем все, что он делал, с кем встречался и о чем думал тогда, в прошлые и деятельные годы своей жизни, когда он был комиссаром в кавалерийской бригаде, которой командовал в то время Григорий Волох. С того дня, как Василий Сергеевич принялся писать воспоминания, он как бы весь погрузился в прошлое и был счастлив, живя своим прошлым; сам того не сознавая, он стал одним из тех собирателей истории, которые безвестны и незамечаемы в жизни, но труд которых, как труд пчел, сносящих нектар, необходим и важен. Он писал о себе, о людях бригады, о том, как создавалась она и как приехал в бригаду комбриг Волох; и первое впечатление о нем в день знакомства, когда Волох принимал бригаду, и дальнейшая служба, когда он день за днем как бы раскрывался перед ним, комиссаром Варзиным, и перед своими солдатами, показывая удивительные и замечательные стороны своего характера, свои военные способности, наконец, дружба с этим интересным человеком, со всей его семьей (это было перед самой войной, Волох только что женился, и молодая жена его, Лиза, жила вместе с ним в части); и трагическая гибель комбрига и его жены в первые дни войны и весь славный боевой путь бригады, с которой Варзин затем прошел до Вены, — все это вспоминалось, ложилось в строчки на бумагу, перепечатывалось, переписывалось и снова перепечатывалось. В какой-то день законченная рукопись, напоминавшая более документ, чем беллетристику, в общем потоке таких рукописей с редакционной почтой прибыла в один из толстых и уважаемых Василием Сергеевичем журналов. Печатать ее не стали, а посоветовали как запись очевидца передать в архив. Василий Сергеевич сам возил ее в архив и был доволен приемом и беседой с работниками архива; теперь он с каждым годом расширял и пополнял свою рукопись, уточняя факты, даты, имена, и работа увлекала его.