«Тюремная», — сказала себе Шура, отчетливо вспомнив прозвище, каким в детстве, когда она была в интернате, называли ее.
Она действительно родилась в белостокской тюрьме, куда фашисты посадили ее мать; на этапе, когда арестованных перегоняли из Белостока в концлагерь, Лиза незаметно сумела передать ребенка стоявшей в толпе незнакомой женщине, завернув предварительно в одеяльце записку с именем и фамилией дочери; женщина отвезла ее своей дальней родственнице, и, когда Шура уже попала в интернат, никто толком не знал, где, в какой тюрьме и почему в тюрьме родилась девочка. Сама же Шура никогда не верила в это, потому что, когда она спрашивала у воспитательниц: «Разве я тюремная?», — они отвечали: «Нет, девочка, ты — как все».
«Они утешали, хотя они не знали, кто мой отец и кто моя мать», — говорила она себе теперь с чувством боли, тревоги и радости, оттого, что именно это — черточка из ее биографии — сильнее, чем портретное сходство, подтверждало ей, что глядевший на нее со снимка человек — ее отец; но она еще не решалась ничего сказать Василию Сергеевичу; на минуту она даже будто совсем забыла о его присутствии и не видела, как он напряженно и внимательно следил за ней своим прищуренным взглядом, отмечая про себя ту переменчивую бледность ее лица, которая, как было совершенно ясно Василию Сергеевичу, происходила от ее душевного волнения. В этой переменчивой бледности он угадывал то сходство, какое поразило его вначале, и ему сейчас не только было ясно, что перед ним дочь комбрига, но он даже подумал, что как мог минуту назад еще сомневаться в этом. Но он так же, как и Шура, не говорил, о чем думал и что было для него бесспорно; он лишь с удивлением замечал, что вместо радости, какую должен был испытывать теперь, встретившись с ней, он испытывал тревогу, какой у него не было никогда прежде.
XIII
В это время позвонил и вошел Егор.
Он шел к Шуре, думая о ней и радуясь встрече. То, что происходило здесь, было для него совершенной неожиданностью. Вид сидевшего посреди комнаты незнакомого пожилого человека, встревоженный и беспокойный вид Шуры, необычная для него переменчивая бледность ее лица, которую он сразу же заметил, и необычное, тревожное и как бы обращенное в глубь себя выражение ее глаз — все это насторожило Егора.
Так же, как четверть часа назад Шура, он прежде всего задал себе вопрос: «Кто он?» — и вопрос этот вызвал в нем то же волнение, какое испытала и Шура, потому что он знал (от нее же), что никого из родственников у нее нет, что росла и воспитывалась она в детском доме. В сущности же, вопрос этот возник у Егора лишь потому, что он, войдя в комнату, сразу же очутился в той сфере тревожных чувств, в какой уже находились Шура и Василий Сергеевич; как бы ощутил их тревожные мысли и в то время, как спрашивал себя: «Кто он?» — чувствовал уже в самом этом вопросе ответ, кто был он.
Позднее, когда Егор вспоминал об этом вечере и этой минуте, он всегда говорил Шуре: «Понимаешь, я сразу почувствовал, просто удивительно, как я почувствовал это», — и ему действительно все представлялось удивительным; но сейчас для него удивительным и неожиданным было лишь то, что он встретил незнакомого пожилого человека на квартире у Шуры. Он смотрел то на Шуру, то на Василия Сергеевича с той растерянностью, как это всегда бывает в таких случаях, которую не мог сразу же побороть в себе.
— Вот, — сказала Шура, подавая Егору газетную вырезку.
Егор взял ее, прошел к окну и, став к свету так, чтобы яснее были видны строчки, принялся читать. Пока он читал, все в комнате молчали и глядели на него, будто все теперь зависело от того, что скажет он. Это выражение было и в глазах и в напряженном и бледном лице Шуры, хотя никто более, чем она сама, не мог знать всего; и выражение это было у Василия Сергеевича, хотя к тому, что уже было известно им, Егор, разумеется, не мог ничего добавить. Но они ждали, и ожидание их было тем напряженнее, чем дольше длилось оно.
«Вот как пришлось встретиться, кто же предполагал, кто бы мог поверить!» — говорил себе Василий Сергеевич, которому было дорого воспоминание о комбриге и о прошлых годах, и встреча эта лишь сильнее расшевелила в нем те мысли и чувства, какие всегда жили в глубине его души; он не мог не думать, как бы сложилась жизнь комбрига Волоха, Лизы и Шуры, если бы не война, и как сложилась бы жизнь десятков других известных ему людей, о которых он писал в своих воспоминаниях, и это теперь вызывало на глаза стариковские слезы. Но вместе с тем в нем поднималось другое, доброе чувство, какое происходило еще от первого впечатления, когда он, войдя, увидел, как жила Шура, и когда теперь, снова оглядывая комнату, еще более понимал, как она жила. Он не замечал скромности в убранстве квартиры, а видел лишь, что в комнате было светло, чисто, уютно, и видеть это было приятно ему; он не знал, что находилось в Шурином гардеробе, но он видел на ней то самое коричневое и особенно шедшее ей узкое платье, в каком она была на работе, и видеть это тоже было приятно ему; он не спрашивал себя, как она жила, но думал, что жила она неплохо, и это радовало его. Он мысленно говорил: «Вырастили, выходили, воспитали», — но он не представлял себе отдельно тех людей, кто сделал это, а чувствовал добро, живущее в людях, то добро, какое было в нем самом и какое сейчас, в эти минуты, он особенно сознавал в себе, и от сознания этого добра в себе, главное же, того добра, что еще живо в людях, он еще больше чувствовал себя растроганным и ослабевшим. «Встретил… Что же теперь? Что же дальше?» — говорил он.
— Комбриг Волох, — негромко проговорил Егор, дочитав газетную вырезку и взглянув на Шуру и Василия Сергеевича. — Это же твоя фамилия, Шура, — добавил он, обращаясь к ней.
Шура ничего не ответила.
Он вторично взглянул на статью.
Потому, что ему не нужно было теперь читать, он обратил внимание на снимок; он и прежде заметил, что лицо комбрига было похоже на Шурино, но сейчас он увидел это отчетливее и яснее. «Не он, — подумал Егор о Василии Сергеевиче, — а он ее отец!»
— Отец?
Шура продолжала молча смотреть на Егора.
— Твой отец, Шура? — повторил он.
— Я только полагаю это, — перебил Василий Сергеевич своим неторопливым и надтреснутым, стариковским голосом. — У меня есть основания полагать это, — добавил он, продолжая глядеть на Егора, — есть основания думать, что Григорий Софронович Волох был ее отцом.
— Какие?
— Дело вот в чем… — И Василий Сергеевич снова и теперь с еще большими подробностями повторил все то, что он уже рассказывал Шуре.
— Я не могу утверждать, но вы посмотрите, посмотрите, — говорил он, держа перед собою и показывая Егору портрет комбрига. — Лиза, ее мать, была беременна, это я точно помню. Но мне, конечно, надо было сперва все выяснить, запросить Белосток, хотя ведь почти никаких архивов там не осталось, фашисты все сжигали за собой.
— Белосток? — сказал Егор. — Ты родилась в Белостоке, Шура?
— Да, в тюрьме.
— Как «в тюрьме»?
— Ее мать, как жену комбрига, немцы сразу упрятали в тюрьму, — вставил Василий Сергеевич, — так что… Возможно. И это очень важно, что она сейчас сказала.
— Да, — ответил Егор более себе, чем Василию Сергеевичу. — Они похожи… Дочь комбрига…
Егор сидел рядом с Василием Сергеевичем, повернувшись спиной к окну, и ему хорошо было видно и лицо старика и лицо Шуры. Ему было тревожно и радостно за Шуру; он смотрел на нее, и ему казалось, что он понимает, что чувствует и думает она.
— Шура, — сказал Егор. Он встал и взялся за спинку стула. — Шура! — повторил он.
— Я ничего не знаю, боже мой, нет, я ничего не знаю, — торопливо проговорила она, избегая взгляда Егора и взгляда Василия Сергеевича, и, еще более бледная и возбужденная, взяла газетную вырезку и вышла из комнаты на кухню. Она, в сущности, еще не читала, что было написано в статье, а разглядывала только снимок, и ей не терпелось прочесть и побыть наедине. Ей нужно было теперь дать волю тем своим чувствам — радости, что она теперь знает, кто были ее отец и мать, и боли, что так поздно узнала, кто они были, — которые сейчас волновали ее.