В 1898 году в европейской прессе — и в Париже, и в Брюсселе, и в Берлине, даже в Москве — шел жаркий международный спор: буря вокруг дела Дрейфуса выхлестнулась за границы Франции. Альфред Дрейфус, офицер-еврей, был облыжно обвинен в измене. Одну страну за другой раскалывала полемика между дрейфусарами и антидрейфусарами, а в Вене Марк Твен решительно отстаивал невиновность Дрейфуса. Золя опубликовал свою знаменитую статью «Я обвиняю» и спасся от тюрьмы, только сбежав в Англию. Это был год повального европейского отравления коварными формулировками, гнусными плакатами и карикатурами — ни одна страна не осталась незапятнанной.

В такой-то атмосфере и сел писать Марк Твен «Человека, который совратил Гедлиберг» — рассказ о том, как моральная отрава все шире расползается по городу, покуда не настигнет всех жителей до единого. Никто не может утверждать, что дело Дрейфуса — заговор с целью осудить невиновного — прямо отразилось на рассказе о том, как целый город пал жертвой мести и собственной поголовной алчности. Но образ общества — даже такого микрокосма, как Гедлиберг, — все ниже соскальзывающего (житель за жителем) в пропасть этической извращенности, не так уж далек от портрета Европы, переживавшей эпидемию большой общественной лжи. Главенствующая тема «Человека, который совратил Гедлиберг» — именно распространение моральной заразы; а кроме того, фарисейство, сознание своей безгрешности, насквозь ложное.

Гедлибергская ложь заключается в том, что люди убеждены в своей честности; город оградил себя от моральной порчи, внушая «понятия о честности даже младенцам в колыбели», убрав с пути подрастающего поколения все соблазны, «чтобы честность молодых людей могла окрепнуть, закалиться и войти в их плоть и кровь»[34]. Однако отсутствие соблазнов — это всего лишь отсутствие случаев испытать свою праведность, и когда искушение наконец возникает в городе, ни один житель, несмотря на строгое воспитание, не может перед ним устоять. Бесчестная жажда денег охватывает город, сперва — почтенную пожилую чету, затем — девятнадцать «наименитейших» семей. История архетипическая, нечего и говорить: дьявол искушает как будто бы чистых, но оказывается, им свойственны те же изъяны, что и рядовому человеческому экземпляру. Фаустовская сделка: невинность в обмен на золото.

Первое чтение «Человека, который совратил Гедлиберг» — т. е. первое чтение сегодня, спустя век после того, как он написан, — разочаровывает: уж больно знакомый сюжет. Не в том дело, что знакомство вредит искусству — чаще оно обостряет восприятие. Один раз встретившись с «Гамлетом», глубже погружаешься в него во второй и в третий раз; то же самое и с «Иолантой». Но на «Гамлета» или «Иоланту» мы идем не ради фабулы. В последние несколько десятилетий Гедлиберг как аватара разложившегося города возникал в рассказах Шерли Джексон («Лотерея») и И. Б. Зингера («Господин из Кракова»), в леденящей драме Фридриха Дюрренматта «Визит старой дамы». И не только в литературе: за сто лет с тех пор, как Марк Твен придумал Гедлиберг, размножившиеся адаптации сюжета (на радио, в кино, телевизионные и видео) высыпали на нас десятки гедлибергов и ознакомили нас (и укрепили, конечно) с тем, как коварная личность исподволь разлагает идиллический город. Для нас Гедлиберг — скорее кинематографическое клише, затасканное до пародийности, и нам некуда деться от запоздалости (если воспользоваться критическим термином, вошедшим в обиход с легкой руки Гарольда Блума)[35].

Но все это относится к первому чтению, когда на первый план выступают очертания самого сюжета. За узнаваемой фаустовской схемой — два оригинальных аспекта. Первый — личность искусителя. Гедлибергу, рассказывают нам, «однажды не посчастливилось: он обидел одного проезжего… по натуре своей этот человек был зол и мстителен».

«Проведя весь следующий год в странствиях, он не забыл нанесенного ему оскорбления и каждую свободную минуту думал о том, как бы отплатить своим обидчикам. Много планов рождалось у него в голове, и все они были неплохи. Не хватало им только одного — широты масштаба. Самый скромный из них мог бы сгубить не один десяток человек, но мститель старался придумать такой план, который охватил бы весь Гедлиберг так, чтобы никто из жителей города не избежал общей участи. И вот наконец на ум ему пришла блестящая идея. Он ухватился за нее, загоревшись злобным торжеством…»

Больше ничего мы не знаем об оскорбленном чужаке и больше ничего не узнаем. (Тут иллюстратор изобразил злорадную личность в пальто, цилиндре и галстуке, потирающую руки и зацепившую ноги за ножки стула. Уши, нос и подбородок выразительно заострены, и почти ждешь, что из-за стула выглянет заостренный хвост.) Ни о характере обиды, ни о конкретном обидчике не сказано ни слова. Это заставляет думать о демиурге, ненавидящем человеческий род просто за его независимое существование, тем более когда существование это облагорожено моральным усилием; дьяволу не надобно никаких мотивов. Могучий владыка большого и густо населенного царства, он не нуждается в мести. Первое и последнее побуждение демиурга определяется его ненасытностью: увеличить свое царство, залучить все больше и больше душ. Месть — очевидно, человеческая черта, не дьявола; поэтому мы можем заключить, что «проезжий» по природе не отличается от граждан Гедлиберга, что мстительный чужеземец и честный туземец в потенции и в итоге ситуации идентичны.

В самом деле, под конец, когда Гедлиберг полностью совращен, нет никакого смысла выбирать между мстительным замыслом каверзника и алчными мечтами горожан, замысливших разбогатеть с помощью лжи. Состязается не дьявол с человеком, а человек с человеком. И это не столько состязание, сколько слияние. Другими словами, нам, возможно, дают понять, что все граждане Гедлиберга — «проезжие», чужаки — чужие самим себе. Они считали себя чем-то одним — чистыми сердцем, закаленными и забронированными честностью, а выясняют, что они совсем другое: подверженные порче, падшие, полностью разоблаченные.

Так совратитель Гедлиберга не дьявол? А если нет, тогда и фаустовской схемы нет? А вместо нее — словесный эквивалент оптической иллюзии, когда видишь отчетливо и ясно две разные фигуры, но не в один и тот же момент? Почти каждому случалось видеть ускользающую вазу, которая вдруг показывается в виде пары силуэтов, и тут же человеческие профили необъяснимо исчезают, а на их месте оказывается ваза. Не на таком же ли эффекте основан замысел твеновского рассказа? Что контуры развратителя неотделимы от контуров развращенных, что они суть одно — нерасторжимо и жутко слиты, — но нашему взгляду не дано ухватить их одновременно? Гораздо более тонкая выдумка, чем фаустовский каркас, на котором, как было принято думать, строится рассказ Марка Твена.

С другой стороны, искуситель Гедлиберга (независимо от того, замыслен он как мефистофельская фигура или нет) обладает еще одной отличительной чертой — мы легко ее улавливаем, и это вторая оригинальная особенность рассказа. Чужак получает удовольствие от манипуляции словами: соискатель богатства должен воспроизвести определенные фразы, воспроизвести точно, до буквы. Мешок оставлен в доме четы Ричардсов, и к нему приложено объяснительное письмо. Письмо отнюдь не короткое, у него свой сюжет, траектория, устремленная к кульминации; оно обещает не меньше, чем зачин сказки. Согласно письму, в мешке «лежат золотые монеты общим весом в сто шестьдесят фунтов четыре унции». Он должен быть отдан неизвестному жителю Гедлиберга в благодарность за одну услугу. Даритель когда-то был игроком, но исправился после того, как неведомый горожанин дал ему двадцать долларов и сказал нечто, спасшее «остатки моей добродетели». Личность этого человека, говорится в письме (а мы с самого начала узнали, что все в нем сказанное — вымысел), «вы установите по тем словам, с которыми он обратился ко мне. Я убежден, что они сохранились у него в памяти».

вернуться

34

Цитаты в переводе Н. Волжиной.

вернуться

35

Этим словом американский критик Гарольд Блум охарактеризовал трудное положение поэта, который знает, что прошлые поэты сказали все, что можно, на данную тему, не оставив места для нового творчества.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: