Таким образом, это повествование закручено вокруг набора слов — фиктивных, выдуманных слов. Сюжет стремительно развивается, все усложняясь, громоздя анекдот на анекдот, и вскоре становится ясно, что «Человек, который совратил Гедлиберг» — не столько о золоте, сколько о языке. Фраза почти «правильная» сочтена мошеннической; в результате все варианты неведомого напутствия оказываются ложными, подрывают репутацию города и разоблачают его бесчестность. А в конце концов и звонкая монета превращается в слова в виде надписей на чеках. Это сам язык, пусть ставший объектом комедии, предъявлен как опасность, как проводник алчности, позора, греха и смехотворной суетности.

И это, возможно, возвращает нас к дьяволу. Почему бы и нет? Дьявол и его обиталище занимали Марка Твена с ранних лет творчества и до конца, и дьявол — определенно герой «Таинственного незнакомца» (повести, тоже начатой в Вене), где он появляется под именем Траума (что на немецком означает «Сон» или «Мечта»). Сатана горазд на выдумки, но выдумки его — человеческие кошмары, и поэзия его разрушительна. С его точки зрения (и кто отделит ее от метафизического смеха Марка Твена?), дьявол — писатель, а совратитель Гедлиберга — бездушная личность, понимающая, что слова могут нести больше ужаса и рождать больше злорадства, чем желанный мешок с сокровищем, даже в спасительном свете комедии.

Коль скоро мы вернулись к дьяволу и его обиталищу, мы возвращаемся также и к Вене. Ближе к концу 1897 года Марк Твен послал в журнал «Харперс» четыре корреспонденции под намеренно расплывчатым названием «Беспокойное время в Вене». Речь в них шла о сессиях парламента Габсбургской империи, называвшейся тогда Австро-Венгрией. Австро-Венгрия состояла из девятнадцати национальных анклавов; она просуществовала в таком составе пятьдесят один год и распалась после первой мировой войны. Парламент находился в Вене, заседания велись на немецком языке (официальном языке империи), и в изображении Марка Твена он предстает как разношерстный Гедлиберг, не просто зараженный алчностью, а впавший в состояние хаоса и распри. Граждане Гедлиберга именуются единообразно Ричардсами, Берджесами, Гудсонами, Уилсонами и Билсонами, при этом их интересы так антагонистичны, как будто у них нет ничего общего. В австрийском парламенте ничего общего заведомо нет: родные языки членов — польский, чешский, румынский, венгерский, итальянский, немецкий и т. д. и пестрота фамилий соответствует лоскутности империи. В декабре 1897 года предмет разногласий — язык. Чехи требуют, чтобы официальным языком Богемии был признан чешский вместо немецкого; правительство (т. е. партия большинства) согласно. Но немецкоговорящие австрийцы — они составляют всего четверть населения страны — возмущены и решительно не позволяют властям заняться какими-либо другими делами — включая Ausgleich, договор о конфедерации Австрии и Венгрии, который должен был пересматриваться каждые десять лет, — пока в Богемии не восстановят главенство немецкого языка.

Аналогия с Гедлибергом не случайна. И здесь коренной вопрос — о языке. В Гедлиберге девятнадцать именитых семей — участники позорной возни; в австрийском парламенте — представители девятнадцати народов. И точно так же, как состязаются с яростью именитые граждане Гедлиберга, так же сражаются австрийские парламентарии. «Вообще говоря, все народы империи ненавидят власть, — но они ненавидят и друг друга, увлеченно и горячо; никакие два не способны объединиться; если один хочет возвыситься, то возвышается в одиночку». И если мы можем разглядеть в Гедлиберге распадающуюся Австро-Венгрию 1890-х, то, конечно, разглядим и распад Югославии в 1990-х. Гедлиберг может быть символом имперского парламента в Вене за семнадцать лет до выстрела в Сараево в 1914 году, и тем более в нем можно усмотреть предзнаменование Сараево конца двадцатого века.

Есть, однако, разница — разница в репортажах, твеновских о Вене и современных из Боснии, и она не совсем такая, как можно было бы ожидать. В факсимильном томе — две столетней давности фотографии. На одной — парламент снаружи, на другой — буйная сцена внутри. Здания парламента вытянулись, кажется, на три или четыре квартала, величественные, как императорские дворцы. Интерьер же — «обшитый панелями просторный зал с легкими желобчатыми колоннами необычайного изящества и благородства, мягко и холодно освещенными электричеством» — заполнен толпой ожесточившихся крикунов, и многие из них колотят по своим столам досками. Фотографии, естественно, статичны и безмолвны, и в том, что касается передачи новостей, мы, возможно, склонны ощущать свое техническое превосходство над поколением, которое вынуждено было обходиться без CNN, Court TV и текстов Питера Арнетта[36]. У Вены 1897 года был только Марк Твен, но воображение подсказывает нам, какой из способов передачи информации действеннее. Какой репортер при поддержке «блестящей работы оператора» может дать такой проницательный портрет польского министра-президента в парламенте?

«Это седой, высокий, стройный человек с бледным длинным лицом, которое в моменты покоя напоминает посмертную маску, но стоит ему оживиться, как его морщит подвижная, беспокойная улыбка; она меняет выражение, и за ней нелегко уследить — набожная, просящая, умоляющая улыбка; когда она возникает, открывается рот, послушные губы сминаются, расправляются и снова сминаются, с убеждающим, приветливым, кротким выражением, на миг открывая обилие зубов, и тогда священническое вдруг исчезает, в абрисе улыбки проступает светское, политичное и сатанинское».

Что до остальных участников ассамблеи, они «религиозные люди, они серьезны, искренни, преданы своему делу и ненавидят евреев».

Корреспонденции Марка Твена приходили в Нью-Йорк, не подвергаясь вмешательству. Над имперской прессой тяготела вязкая и капризная цензура, так что читатели «Харперса», возможно, были лучше осведомлены о деградации якобы демократического парламента, чем граждане Австрии и остальных восемнадцати равноправных провинций. Тактика оппозиции — т. е. германцев, не желавших предоставить чехам право на их собственный язык, — поначалу была пристойной, парламентской по форме, когда героический депутат занимался обструкцией, не переставая говорить двенадцать часов. Но при первых словах председательствующего декорум мгновенно отброшен, раздаются крики, стук длинных досок по столам, угрозы и ругань на редкость вульгарного свойства. (Заседают там князья, графы, бароны, священники, адвокаты, судьи, врачи, профессора, купцы, банкиры, а также — «выдающийся специалист по религии доктор Люгер, бургомистр Вены».) В тоне этих словоизвержений слышится что-то до жути знакомое, как будто записи венских звуков 1938 года переброшены в прошлое, на сорок лет назад. «Германцы Австрии не сдадутся и не умрут!» «Прискорбно, что такой человек [он согласен придать чешскому языку официальный статус] — в числе руководителей германского народа, он позорит имя немцев». «И эти бессовестные создания возглавляют Германскую народную партию!» «Ты еврей, вот ты кто!» «Я скорее сниму шляпу перед евреем!» «Еврейский лизоблюд! Мы десять лет сражались с евреями, а вы помогаете им опять захватить власть. Сколько вам заплатили?» «Ты, Иуда!» «Шмуль-Лейб Коган! Шмуль-Лейб Коган!»

Но так может создаться несколько однобокое представление о дискуссии. Обзывать оппонентов евреями — возможно, самое грубое оскорбление в арсенале этих князей, графов, баронов, судей и т. д., но не самое изобретательное. Встречаются еще такие: «Рыцарь борделя!» «Восточногерманский мешок с требухой!» «Позорный вшивёнок!» «Трусливый пустобрех!» — наряду с более бледными эпитетами, такими, как «польский пес», «жалкая дворняга» и «Die Grossmutter auf dem Misthaufen erzeugt worden»[37] (которое Марк Твен отказался переводить с немецкого).

Короче говоря, парламентские беспорядки, которые вскоре перерастут в уличные беспорядки. В четвертом и последнем репортаже описывается прибытие сил правопорядка: «Теперь мы видим то, о чем еще пять веков будет рассказывать история: отряд загорелых, крепких мужчин в мундирах и касках двумя колоннами входит в зал заседаний — свободный парламент осквернен вторжением грубой силы!.. Они поднялись по ступеням на подиум, похватали неприкосновенных представителей народа и потащили, поволокли их вниз по ступеням и вон из зала».

вернуться

36

Питер Арнетт — американский тележурналист, прославившийся репортажами из горячих точек.

вернуться

37

Бабушка, рожденная в навозной куче (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: