— Нет, что вы! Чего мне здесь быть?.. Мой состав на четвертом, Иван Митрофанович, через путь от вашего. Постойте, зачем обходить? Лезьте прямо через площадку… Вот сюда, через площадку чужого вагона. Не бойтесь: поезд еще когда тронется!.. Ну, лезьте сюда…

Они укоротили свой путь и очутились у поезда, в котором ехал Иван Митрофанович.

В узком проходе между двумя составами они ходили минут десять взад и вперед вдоль поезда, но от своего синего вагона, находившегося в хвосте, Иван Митрофанович держался подальше и поворачивал каждый раз, как только они к нему приближались. Он хотел, — еще по неясной самому причине, — скрыть от Токарева, что едет не один.

— Угораздило? — показал он глазами на подвязанную руку.

— Так точно! В плечо, навылет. Лежал сколько… А теперь ничего: трехмесячный на излеченье дали. Домой еду. Не приходилось вам, Иван Митрофанович, видеть меня таким. Оттого и не узнали сразу. Глядите…

Он посмотрел по сторонам: не идет ли случайно где-нибудь поблизости какой-либо офицер, перед которым надо бы встать во фронт по форме.

— Глядите, каков стал: красоту свою потерял, — засмеялся он, обнажив на минуту голову. — Куда волосы мои расчудесные делись! Окорнали всего, «серую порцию» — молодого солдата! Еще хорошо, что селедка, — шашка, по-нашему, — сбоку не болтается, а все остальное чин чином, Иван Митрофанович. Глядите: фуражка с царским плевком («Кокарда…» — сообразил Теплухин), за голенищем, известное дело, — книжка рядового служаки запасного батальона, в сердце, как полагается, — клятвенное обещание на верность службы истинному и природному всемилостивейшему, — тьфу! — великому государю императору… ну его к такой-то, извините, матери! — зло вдруг и запальчиво сказал он, и Теплу хину почудилось, что он слышит скрип его зубов. — Ну, да не в том дело!.. Как же здоровьице ваше, Иван Митрофанович? Кажись, ничего? — с любопытством посматривал он, приостанавливаясь, на Теплухина: раздобревшего заметно, прямей будто ставшего фигурой, в славном, хоть и не щупай его, синем костюме. Глаза те же: с коротким, протыкающим взглядом, и рот тот же: губы полные, одна от другой как бы отстегнута, с густой тяжелой кровью, — кажется так Николаю Токареву.

— Что думаешь делать, Коля? — спрашивал Иван Митрофанович, идя рядом и, задрав голову, поглядывая в открытые окна вагонов, словно высматривал, не услышит ли кто их разговор.

— Лечиться, Иван Митрофанович.

— Обязательно надо, Коля.

— Плечо лечить и, где можно, людей вылечивать, Иван Митрофанович… — покосились со смешинкой в его сторону глубоко уползшие глаза, и колючие, словно подстриженные, рыжеватые брови Токарева поднялись вверх да так и продержались на лбу несколько мгновений: «Спросит или не спросит он?..»

И Теплухин спросил:

— То есть как? Кого лечить собираешься ты?

И остановился у подножки вагона, где никого не было, как будто предчувствуя, что Токарев скажет сейчас что-то неожиданное, что-то такое, чего не следует никому слышать.

И Токарев сказал:

— Да разве может такое долго быть?!

Глухо выругался по-мужицки, по-солдатски.

— Полегче, Коля… женщины могут…

— Уж извините меня, Иван Митрофанович, но как тут иначе зто дело чувствовать?

— Ты все-таки не будь таким «чувствительным»! — засмеялся Теплухин.

Токарев продолжал:

— Растерялись, суматошатся люди в тылу, надеются еще черт знает на что… разве это дело?! Лечить надо от растерянности, от непонимания. Где можно, все надо объяснять народу. К чертовой матери Николашку и всю его помещичью и буржуйскую свору! У них, у всех, сын в отца, отец во пса, а все вместе — в бешеную собаку!..

— Да ты потише! — сдерживал его Теплухин.

Но не остановить было:

— Порядки какие!.. Алтынного вора вешают, а полтинного чествуют… Кровь народная льется, океан целый горюшка… за что! Ну, за что, я вас спрашиваю? Кончать это надо… баста! Рабочие как начнут — солдаты сразу «ура» крикнут! На позициях того только и ждут: бунтов ждут. На немца винтовок не хватает, а на своих подлецов — найдутся. А то и голыми руками кадыки будут вырывать, бельмы выцарапывать, — верное слово!

— Ты страшен… Отчаянным стал… — заполз своим рысьим, испытующим взглядом Иван Митрофанович в его светлые до прозрачности глаза. Токарев не отвел их, смотрел прямо.

— Ты страшен, брат мой, — задумчиво повторил Иван Митрофанович и притронулся к его локтю: «пошли дальше, что ли?»

Хрустел песок под ногами. Он был грязен, валялись на пути жестяные коробки от консервов, кости, осколки стекла, черные, брошенные смазчиками тряпки, густо пропитанные мазутом и керосином, и прочая дрянь, — Иван Митрофанович ступал медленно, с выбором места, стараясь не попасть во все это ногой.

Токарев рассказывал между тем:

— Во многих войсковых частях ведется революционерами, большевиками социал-демократами подпольная пропаганда под лозунгом «война войне», солдаты с жадностью читают прокламации, и вот он сам, Токарев, распространяя их, едва избежал военного суда, если бы не ранили в тот день и не распотрошили весь его полк. Но ничего!.. Теперь всюду есть свои люди: одному не удастся — другой сделает…

Вот он лежал в госпитале: там настоящая «явка», — вот здорово! Там несколько человек из младшего персонала орудуют: наши хорошо поставили и это дело. Всем пример надо брать!..

— В каком ты лежал госпитале? — заинтересовался вдруг Иван Митрофанович, и какая-то мысль (как возникшая — не отдавал себе отчета) мелькнула и сразу же исчезла, но пронзительный гудок подкатывавшегося задним ходом паровоза поторопил и его и Токарева.

— В лужском «союзе городов», Иван Митрофанович… А что?.. Постойте, это, кажется, ваш подают! Ваш, конечно; ведь вам в ту сторону… — вглядывались они оба, на какой путь свернет паровоз после рельсового разветвления у сигнальной будки. — Ваш это, ваш… Пойдете? Ну, и я тоже. Ой, как рад, что встретились, Иван Митрофанович, — протягивал он руку, перекладывая завернутую в газету колбасу подмышку поврежденной руки. — Ну, прощайте. Увидимся еще, наверно… Стойте, руку вытру, а то она у меня, кажись, потная… не совсем того, простите!

Он засунул руку в карман штанов, вынул оттуда носовой платок и… растерянно посмотрел на Теплухина.

— Чего ты?! — спросил Иван Митрофанович. — Зачем карман выворачиваешь, — а?

— Вот сукины дети!.. Пятерка была, синенькая, — сперли, выкрали… Ну, что ты скажешь?! Вот народ! А?.. Затолкали на базаре и — сперли… Беда!

Он помял платок в кулаке и положил его обратно в штаны.

— На! — быстро вынул бумажник Иван Митрофанович и протянул ему «радужную» — двадцать пять рублей. — На возьми, Коля. Не стесняйся: у меня есть…

— Много это, Иван Митрофанович. Да и вообще…

— Что вообще? Глупости! — искренно и серьезно выкрикнул Теплухин. — Ну, живо — бери! Отдашь когда-нибудь…

— А я возьму… знаете! — просто и весело сказал теперь Токарев. — Ведь знаю, от кого беру… не подачку, не милостыню, а от товарища? Правда?

— Ну, конечно… — опустил глаза Иван Митрофанович. — Прощай, Николай!

И, не оборачиваясь, забыв, что ли, пожать руку ему, он заторопился к своему вагону, хотя знал, что поезд не сразу еще трогается.

— Прощайте! — крикнул ему вслед Токарев и пошел к своему составу, что-то напевая.

Он шагал, грузно втаптывая свои тяжелые солдатские сапоги в рыхлый грязный песок, отшвыривая по-мальчишески носком вбок лежавшие на пути всякие отбросы.

В вагоне четвертого класса, с маленькими, узкими, с крестообразной рамой окошечками, он нашел свое место среди таких же солдат, как и он, — уволенных из армии на время или без срока: искалеченных, с отравленными легкими, безруких, безногих, хромых.

Когда поезд тронулся, кто-то затянул, и все поддержали:

Ты прости-и-ка, прощай,
Сыр-дремучий лес
С летней во-о-лею,
С зимней сту-у-ужею…

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: