— Не могу я так понимать, как вы, Пантелеймон Никифорович.
— Пипль-попль, Дунечка!
— И пиплю-поплю вашу не понимаю: Смеетесь все, кажется, и дразните. Я вам все дочиста рассказываю, даже чужие разговоры передаю, а вам стыдно будто, что вы мне ласку делаете… Велите все тайком да крадучись. Хоть бы раз прошлись со мной на людях… Обидно мне! Маня вот — инженерная, бестопятовская прислуга — все меня спрашивает… Что это, говорит, ты, Дуня, кавалера вовсе не имеешь? Такая, говорит, хорошенькая, а в полном одиночестве. Или, говорит, гордости у своей богатой барыни набралась? Обидно мне! Хотела я ей сказать: уж я такого миленького имею, такого… да вспомнила про ваше приказание, да только и усмехнулась той Маньке. А мне хочется официальных чувствий!
— Я могу пройтись с тобой на людях, — сказал бездумно, лениво Кандуша.
Он вновь мечтательно запрокинул голову и смотрел молча на путаный и мерцающий звездный путь.
— Можете? — обрадованно подхватила она. — Пускай мои господа увидют! Они здесь, в тиятре… Пойдем, ситром угостите.
— Погоди, — едва скрывал он свое недовольство, — ты иди сейчас. Ну, да — одна. Иди, иди, пока никто не видит, откуда ты вылезаешь. А я…
— А вы как же? — приподнялась она.
— А я минуты через три приду. Понятно? Будто только что встретились.
— Не обманете?
— Ревность Арцыбашева, пипль-попль! Подойду через три минуты… вместе домой пойдем.
Он ущипнул ее за ногу, и эта ласка показалась ей двойным обещанием.
— Хорошо. Иду, Пантелеймон Никифорович.
Он остался один.
И, как только она ушла, он забыл о ней. Он ни о ком уже не думал, да и не хотел думать. Разнеженный и расслабленный любовной встречей, он раскинулся теперь на земле, спокойно и бездумно глядя в темную, причудливо забрызганную звездами высь.
Он созерцал. Кругом — не шелохнется, ничто не коснется тончайшей паутины ночной тишины. Только вдалеке журчит и бормочет лягушечьим голосом река да из глубины сада изредка доносится чей-то быстро, пропадающий возглас. Но в кустах — все та же тишина.
И вдруг Кандуша услышал сначала чьи-то приближающиеся шаги, похрустывание песка на аллее, затем вполголоса роняемые слова, становившиеся все явственней. Он поднял голову. Два человека приближались к откосу, к тому месту, чуть пониже которого за кустом лежал Кандуша.
В этот момент он сам еще не знал, что сделает: останется ли лежать, или подымется и уйдет, досадуя на пришельцев, нарушивших тишину, но через секунду он принял уже первое решение. Он услышал знакомый голос Ивана Теплухина. Но… но кто это второй с ним?
Кандуша медленно, осторожно опустил голову на землю, словно боясь, как бы не хрустнуло что-то в шее и не услышали б этого Теплухин и его спутник. Кандуша оставался лежать на спине, с широко откинутыми в стороны, неудобно положенными руками.
— Вот скамейка, сядем здесь, — коротко и тихо сказал незнакомый голос. — Отсюда — великолепный ландшафт, вокруг — ни души: отличная обстановка для тихой и дружеской беседы. Вы не находите? — продолжал, очевидно усмехаясь, тот же голос.
— Сядем. Пожалуйста, — отвечал безразличным тоном Теплухин, — о, зачем такие предосторожности?..
В руках его спутника блеснуло круглое выпуклое стекло, и в то же мгновенье свет от электрического фонарика пробежал по краю откоса.
— Да, здесь никого нет, — деловито сказал незнакомец, засматривая вниз.
Кандуша вздрогнул, но не пошевелился. Густой куст лозняка скрыл его от фонарика.
— Теперь закурим, — тем же тоном продолжал теплухинский собеседник. — Хотите, Иван Митрофанович, моих? «Ля-ферм», высший сорт, по заказу. Вы как будто удивляетесь. Нет? Или вы недоумеваете, почему я так медлю? Ха-ха! Друзья могут позволить себе роскошь и мелких приятных разговоров. Впрочем, вот я уселся уже, закурил — и мы можем начать… Ну, дорогой мой, разговор вот какой…
Кандуша не знал точно, сколько времени он пролежал в таком положении. Он позабыл уже о неудобной своей позе, он перестал чувствовать свое распластанное, отяжелевшее тело, занывшее от неподвижности. Он слушал.
Нет, это не совсем верно. Кандуша вбирал, впитывал в себя каждое услышанное слово, наполняя ими свою память, как скряга — случайно найденными монетами свой жадный кошелек. Боже, кто это рассыпал на одном месте столько их — блистающих, новеньких и никем еще не поднятых с земли?!. А вот еще одна… еще и еще, они откатились в сторонку, они утонули почти в пыли и лежат незамеченными и притаившимися. Нет, нет, счастливый скряга поспешно подберет и их — все, все — и найдет их местечко, всунет в уже наполненный туго, тяжелый и незакрывающийся кошелек… Всякая — даже махонькая — денежка напрасно не чеканится!
Кандуша походил на этого счастливца — скрягу. Но если находку скупого счастливца можно было оценить и он сам всегда мог бы заменить без ущерба груду монеток несколькими большего достоинства, то совсем иная ценность заключалась в том, что услышал в этот вечер ротмистров писарь. О, ее не постичь сразу, уму не уразуметь ее сокрытое сверканье!.. Нет, никому не скажет он (никаким ротмистрам Басаниным!) того, что сейчас узнал.
Господи, боже мой, да не причудилось ли все это? Нет, — истина, явь чудесная…
— …Запишите мой адрес, дорогой Иван Митрофанович, — вполголоса повторил незнакомец. — Ах вы чудак… ну, чего нервничаете? Не ожидал от вас. Зачем целую пачку вынимать из кармана… смотрите, бумажки растеряли!
— Не беспокойтесь, — громко сказал Теплухин. — Не беспокойтесь, я вам говорю. Я сам… сам подыму. Ну, вот и все. Записывать незачем, и так запомню, — переменил он решение.
— Ладно, так не забудьте. Ковенский переулок, дом номер…
О, если почему-либо забыл бы этот адрес Иван Теплухин, — ротмистров писарь Кандуша сможет ему напомнить. Пипль-попль, сударики!
«Уходят», — понял он, когда голоса обоих стали вдруг в меру полными и громкими, а слова ненужными и пустыми, как скорлупа, из которой вынули уже зерно.
Монетки были уже все собраны: рука жадного счастливца напрасно искала бы новых среди мусора и пыли. Кандуша осторожно приподнялся, несколько секунд прислушивался (из театра выходила публика, глухо приближался шум) и вскочил на ноги. Теперь только он почувствовал, как затекло его тело. Он сделал несколько движений и, опираясь на палку, быстро выкарабкался, минуя дорожку, наверх.
Вот эта скамейка, где они только что сидели, вот белеют брошенные окурки… Кандуша опустился на скамейку, чтобы тотчас же вскочить. А, так, так… он должен тайком настичь их на аллее, рассмотреть лицо этого «незнакомца». («Незнакомец» ли он уж теперь, — хо-хо!)
Кандуша радостно, озорно ударил концом палки по земле и… осторожно, нерешительно поднял ее вновь: звук от удара был мягкий и что-то коротко зашуршало.
Ротмистров писарь нагнулся, вглядываясь в бумагу: это был синий почтовый конверт. Кандуша поднял его: он был распечатан, но не пуст. В нем лежало какое-то плотное письмо. Конверт был грязен: на нем были следы чьей-то неосторожной ноги.
Кандуша чиркнул спичку — неудачно, но при мгновенном отблеске огня он успел прочитать:
«…трофановичу Теплухину».
«Потерял он!» — едва не крикнул на весь сад.
Сунул письмо в карман и побежал к выходу на улицу.
…Карабаевская Дуня металась, ища его среди хлынувшей из театра публики.
А он, стоя уже под фонарем, на боковой от сада улице, читал:
«Любезный Иван Митрофанович…» — писал кто-то неровным, угловатым почерком. (Нетерпеливый Кандуша заглянул в конец письма, нашел там подпись и, словно предвкушая что-то отменное — интересное, причмокнул и улыбнулся.)
Да, письмо было от женщины. Да еще от какой! Письмо от Людмилы Петровны Галаган.
«Любезный Иван Митрофанович, — писала она. — Чтобы внести раз навсегда ясность в наши взаимоотношения, я решила написать вам. Запомните, что этим я никак не могу себя скомпрометировать К тому же я уверена, что вы сами захотите уничтожить это письмо, и это целиком совпадает с моими желаниями. Да, возможно, что в начале нашего знакомства я дала вам повод думать, что наши встречи приведут к чему-либо большему, чем то, на что только и могли надеяться остальные мои знакомые мужчины. Затем я исправила свою ошибку, но вы, я видела, отнеслись уже к этому недоверчиво, заподозрив с моей стороны обычную «женскую игру». Напрасно, Иван Митрофанович. Если и была «игра», то только в самом начале и по причине, вряд ли могущей вас удовлетворить. Нё обижайтесь, мой друг. Здесь такая утомительная скука, в душе я так презираю все здешнее серое общество, в котором приходится мне вращаться, что невольно я обрадовалась вашему приезду. Вы для меня, естественно, должны были показаться человеком «экзотическим». К тому же вас все почти здесь чуждались, а для меня это было совершенно достаточно, чтобы поступить всем наперекор. Отсюда — наши частые встречи в Снетине. Кой-кому они могли показаться «подозрительными», как, например, жандармскому офицеру Басанину — глупцу и животному («Ага, выкуси!» — показал Кандуша фигу кому-то невидимому), который не прочь в любую минуту «осчастливить» меня своим предложением. Ну, будем искренни, Иван Митрофанович. Я совсем не порицаю вас за то, что и вы — осторожно и умно, правда, — искали во мне женщину… Слава богу, я не стала вашей «idee fixe». Мне передавали, что традиционная «солдатка» на селе с большим успехом выступила в свойственной ей роли… Я, кажется, немного груба, но я терпеть не могу светского жеманства и ханжества. Ну, вот — теперь мы друзья, Иван Митрофанович. И, как другу, скажу вам еще раз. Я как бы утратила компас в жизни, я не вижу для себя пути, кроме… кроме того, по которому идут женщины нашей среды. Но меня этот путь не устраивает. Что делать? Впрочем, советов не ищу. Я сама решу, когда надо будет. Я говорила вам уже, почему это так случилось. Да, если бы не застрелился Сергей, все было бы по-иному. Басанин одно время служил с ним в одном и том же городе и знает, что это был за человек… Если бы я знала, кому мстить за эту смерть, — о, я жестоко, кажется, смогла бы отомстить.