Желаю вам удачи в жизни и всяческих успехов. До осени проживу в имении, а потом поеду в Петербург.

Людмила Галаган».

— Можешь мстить! — тихо засмеялся ротмистров писарь, пряча письмо в карман. — А мне разве жалко! Только у Пантелеймона Никифоровича разрешеньице получи, сударынька, — вот что-с!..

…Он опять нашел в небе Большую Медведицу, но не знал, где лежит Малая. А, наплевать на вас, недосягаемые звезды, на земле поважней теперь дела творятся!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Хмельной июньской ночью

Федя Калмыков вспоминал…

Это было еще только вчера: за несколько часов до попойки в летнем клубе Семена Ермолаича Федя был в гостях у Карабаевых в Ольшанке.

Семья Льва Павловича жила во флигеле, расположенном в саду и отделенном от заводской территории заборчиком.

Под вечер, когда умолкал завод, в саду, в карабаевском флигеле, оседала тишина, и наступала к тому же часу успокоенность — наседка, подобравшая под свой теплый уютный пух и крылья мелких цыплят житейской заботы и будничной суеты. В доме Софьи Даниловны воцарялся тот плавный и ленивый час сытой провинциальной жизни, когда приходит вязкое, спокойное бездумье, а тело испытывает сладостную тяжесть отдыха. У тела не хватало движений. Количество их словно было рассчитано не на этот медленно тянущийся солнечной черепахой июньский день, — к ясному золотисто-желтому предвечерью время шло неторопливо, оставив далеко позади себя погоню земных, человеческих дел и поступков.

Да и устраивать ли погоню за временем?

Семья, дети — этого было не только достаточно, нет — в этом заключалось то неизмеримо великое, что сделало ее, мать и жену, такой безгранично жадной к жизни — счастливой и безропотной рабыней.

В этом ее чувство было схоже с чувством мужа, Льва Павловича. Но оно было еще более полным и обостренным.

Она не требовала от жизни большего, чем было отпущено ее семье. Семейное счастье стало ее религией. В этом заключалась невзыскующая простота верования: милосердный боже, пусть ничто злое и сильное не заглянет в чашу жизни моей!..

Так и видела самое себя Софья Даниловна: молитвенно-тихо и осторожно несет она в руках хрупкий сосуд с неоценимо-драгоценной влагой жизни, и каждую каплю в сосуде бережно хранит она при неминуемых всплесках, когда шагает по ступенькам времени.

Она вообще не умела скрывать своих чувств и меньше всего умела внешне уйти, от тревоги, которую испытывала всегда, когда дело касалось детей. За последний год это чувство все чаще и чаще посещало ее.

Софья Даниловна не опасалась того, что новый, чужой человек заставит Ирину забыть или отодвинуть в памяти всю их скрепленную любовью семью. Во-первых, — справедливо подсказывал рассудок и материнский инстинкт, — Ирина еще очень молода, чтобы решиться на какой-либо самостоятельный поступок, и первое чувство — словно корь: оно почти всегда не опасно, без неожиданных последствий, а во-вторых, — и что Софья Даниловна считала безусловным, — Ириша если полюбит кого-нибудь, то уж, конечно, такого человека, который будет во всем духовно близок и родственен их, карабаевской, семье.

Условия воспитания, духовные качества дочери, наконец наследственные черты характера — все это должно же будет предопределить Иришин выбор!.. И если этот выбор когда-нибудь будет сделан, о, как рада и счастлива будет Софья Даниловна!.. Случится то, что семья только увеличится еще на одного близкого, понятного и понимающего человека, и он уже может не сомневаться в материнской любви к нему Софьи Даниловны.

Она инстинктом своим угадала, что отношения между Иришей и Калмыковым значительно разнятся от обычных «гимназических» увлечений.

Кто виноват в этом? Может быть, частично и сама Ириша, но главным виновником Софья Даниловна считала Калмыкова. Почему? На сей раз ее доводы, по внутреннему ее убеждению, отличались точностью и несомненностью.

Из разговора с дочерью, да и по наведенным справкам она знала, что Калмыков — юноша настойчивый и самолюбивый (вероятно, и тщеславный, — прибавляла она), что он не по возрасту серьезен, ищет всегда общества старших, заражен политическими идеями (господи, того и гляди, в подпольщики готовится!..) и, надо думать, как и все такие люди, полуутопист, полуциник во взглядах на семью, привязанность и чувство. А если он внутренне честен и искренне увлечен Ириной, то это еще опасней, — рассуждала Софья Даниловна, — так как в этом случае Ирише труднее будет разочароваться в нем, а она сама настолько хороша, — с гордостью думала мать, — что ему ли первым уходить от нее!..

…Федя беседовал с Иришей в саду, а вдали, сидя на нижних ступеньках террасы, Софья Даниловна с ложкой в руках присматривала за первым вареньем из роз, варившимся тут же в медном тазике, помещенном на новеньком, наполненном углями треножнике. Над пенившимся вареньем кружились осы, и Софья Даниловна ревниво отгоняла их, замахиваясь просторным широким рукавом своего капота.

Ириша глубоко сидела в гамаке между двумя распускающимися тенистыми вишнями и, откинувшись назад, заложив руки за голову, слушала Федин рассказ о предстоящей сегодня вечеринке новичков студентов.

— Ну, вот и все, — заканчивал он свое сообщение. — За ужином нацепим на себя, все двадцать семь человек, серебряные жетоны на память об Окончании и дадим обещание друг другу съехаться здесь через шесть лет. Ведь любопытно: кто кем окажется?..

— Любопытно, — соглашалась Ириша, внимательно всматриваясь в него. На ее лицо набежала какая-то неясная мечтательная улыбка.

— Знаешь, очень любопытно. Ты, вероятно, будешь врачом, будешь сотрудничать в каких-нибудь журналах… еще такой молодой, но «подающий надежды» доктор! Федулка, чего ты застенчиво усмехаешься? Тебе не верится? Ведь ты сам говорил мне об этом…

— Ну, ну, гадай! — радостно улыбался он и, — словно мешал сам себе слушать ее, слегка раскачивая гамак, — отнял от него руку и оперся ею о дерево.

— Это ведь вполне возможно, Федя.

— Допустим.

— Ну, вот я и говорю… Через шесть лет мы о тебе услышим что-нибудь такое интересное.

— Кто ж это «мы»? — неожиданно нахмурился Федя. — Отдаете вы себе, сударыня, отчет в этом слове?.. — попытался он стать шутливо-строгим, но глаза смотрели тревожно и серьезно. — Кто же это «мы»? Ты тоже объединяешься этим словом?

— Ой, какой ты бываешь… смешной! Конечно, все мы — знакомые: и папа, и мама, и я… Федулка, отчего ты позеленел так вдруг? Что с тобой?

— Ты просто поймалась на этом слове, Ириша! — не отвечал он на прямой вопрос и уже почувствовал, что действительно позеленел, потому что в этот момент кровь отхлынула от его лица. — Ты выдала себя, Ириша.

— Чем? Как?

— Очень просто! — смотрел он печально. — Через шесть лет ты, как и все другие, только услышишь обо мне? Только? А ты сама где будешь? Не там, где я? Не со мной? А я, дурак, думал…

— Ах, вот что! — тихо засмеявшись, покраснев, высунулась она из гамака и тотчас упала в него, приняв прежнюю позу. — Ох, и придирчив ты!

— Я не придирчив, я верен своему чувству.

— Я тоже, Федя!

— Так зачем же ты сказала?

— Я не придавала в тот момент значения…

— Ириша! А если я тебя вновь переспрошу?..

— О чем?

— О том, где ты будешь не только через шесть лет, а… через четыре, три?

Он испытывал не только сильное волнение, но нечто, как ощутил, гораздо большее, с чем уже не мог совладать.

Он любит. Он ждет сейчас ответа на свое чувство, хотя давно уже его получил.

— Я хочу, — ответила Ириша, — быть там, где ты.

— И вместе со мной, значит?

Он упрям, жесток, эгоистичен в своей настойчивости, — но ведь он любит и живет сейчас только этой любовью! Кто осудит его?

— И… вместе с тобой. Ну, Федулка, разве можно меня так смущать! Поди ты, право! Сам все знаешь, а нарочно так делаешь, чтобы я покраснела.

— Ириша… Ира… Любишь? Крепко?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: