Вскоре у нас вошло в привычку прогуливаться после обеда по берегу лагуны. Изабель обычно говорила: «Идите-ка вдвоем, у меня нет времени». Мы шли вначале молча. Закат угасал в неподвижной воде, Свежий ветерок дул с моря, и мы начинали тихий разговор. Я рассказывал о своей работе в Калляже, о своих сомнениях и тревогах.
А она говорила:
— Не думай больше об этом! Ты лучше вообрази себе, что это где-то очень далеко. И что больше ничего нет. — Я видел, как поблескивали в сумерках ее белые зубы. — Только болота, ты да я. Слушай!
Она называла мне имена разных зверей, рассказывала о своем детстве, поверяла тайны.
Как-то вечером она долго говорила об Изабель. Ей хотелось бы походить на нее: быть сильной, крупной, с гладкими волосами.
— Ты видел, как она причесывается? Ей очень идет, как по-твоему? Я думала, что ты влюбишься в Изабель.
— Но я же влюблен в тебя, и ты это отлично знаешь.
— Правда? Скажи мне об этом еще раз!
Но вместо этого я внезапно целую ее в глаза, в губы, в плечо.
— Я люблю тебя, и наступит день, когда мы по-настоящему будем любить друг друга.
Я полагал, что она начнет громко протестовать или хлопнет меня по щеке, как обычно хлопала Изабель, когда я заигрывал с ней. Но ничуть не бывало: Мойра смотрит без улыбки.
— Правда? А когда? — спрашивает она.
Эти слова вырвались у нее непроизвольно. И она прикусила губу, думаю, оба мы сумели удивить друг друга.
В общем-то, я не люблю слишком предприимчивых женщин, на чьи нравы я достаточно нагляделся в столице. Хотя я человек свободомыслящий, но в глубине души я романтик, и мне гораздо милее первые шаги, разведка, постепенная капитуляция. Время как раз достаточное, чтобы утишить мои опасения. А Мойра идет напрямик! Но, в конце концов, она же не девочка, была замужем за рыбаком, погибшим в этих краях. Наверное, с тех пор у нее бывали другие мужчины, и я снова терзаюсь вопросом: сколько и при каких обстоятельствах? Нет ли кого-нибудь у нее сейчас?
На минуту я даже испугался. Ведь Мойра колдунья, и мне кажется, будто где-то здесь, в темноте, скрыт капкан. Стоит мне сделать движение, и он тут же защелкнет свою пасть. Но я смотрю на Мойру, покусывающую губы, и вот уже нет никаких капканов, а есть только ее глаза, ее лицо и тело, трепет которого я ощущаю.
Я спрашиваю:
— Сегодня ночью?
— Да, — говорит она, — да.
Мойра заперла за мной дверь. Мы одни в доме, осажденном болотной тьмой, бродящими вокруг собаками; иногда одна из них, взобравшись на крыльцо, шумно обнюхивает порог. К тому же дядюшка ее отправился ночевать в хижину на пастбище, где пасется табун. Но кто знает, вдруг он заявится сюда — какой-нибудь несчастный случай, заболела лошадь. И я уже слышу, как он стучит в дверь и кричит: «Открой, Мойра, открывай скорей! Что ты там возишься?» А она, вся сжавшись в темноте и боясь шелохнуться, не знает, что ему ответить, и шепчет мне: «Вылезай в окно. Там, сзади». А потом кричит: «Иду, иду, я спала». А я как дурак бегу полуодетый, рубашка расстегнута, сползающие брюки мокнут в лужах. А что, если меня почует пес и как оглашенный помчится по моим следам?! Вот куда порой уводит меня мое воображение.
Ко всему прочему я не могу оставить машину поблизости от харчевни. Я говорю Мойре, что поставлю ее где-нибудь в укромном местечке и вернусь. Я трогаю с места и сразу же начинаю петлять, стараясь засечь что-нибудь приметное: ветряк, засохшее дерево, груду тростника. Здесь илистая, затвердевшая от солнца почва, иногда в свете фар возникают лошади, испуганно шарахаются в сторону и скрываются в темноте. Наконец я обнаруживаю тамарисковую рощицу и завожу туда свою машину. При слабом свете луны я спешу впотьмах назад, весь взмокший от пота.
В доме горит только одна лампа — в спальне. Мойра, одетая, лежит на постели. Сапоги свои она поставила перед очагом, волосы распустила.
Погасив лампу, я ищу в темноте лицо, тело Мойры, но мысли мои далеко. Волосы покрывают ее тело, как платье, оживающее под моей рукой. Никогда я не предполагал, что они такие длинные, и прикосновение их к моей коже вызывает во мне смутное беспокойство, будто я коснулся шкуры животного. Таким уж я уродился глупым: вечно разрываюсь между желанием и страхом! Поэтому-то я оказываюсь не на высоте, и это меня огорчает. Мойра не произносит ни слова, она почти неподвижна, только изредка с этих умелых губ срывается стон.
Когда мы разжимаем объятия, она тихо вздыхает, и по этому вздоху я понимаю, что не сумел дать ей полного наслаждения. Но, словно охваченная раскаянием, она тут же нежно целует меня и, закрыв глаза, кладет голову мне на плечо.
— Ты хочешь спать?
— Да, — отвечает она.
— Разбуди меня пораньше, еще до рассвета.
Комната наполнена запахами сохнущих трав. Поднялся ветер, и под его порывами тростники шумят, точно волны. Где-то тявкает собака, очевидно учуяв какого-то зверя, быть может лисицу или барсука, и далеко на болотах ей вторят другие собаки.
По ровному дыханию Мойры я догадываюсь, что она спит, а сам я лежу с открытыми глазами и прислушиваюсь к ночным шорохам чужого дома. Калляж совсем близко, а он кажется мне затерянным где-то далеко в пространстве. Он так беззащитен и мал перед этой зыбью и болотами. И вдруг я понимаю, что городу, этому гордому творению, грозят темные, неведомые мне силы.
Мойра поворачивается во сне, бормочет что-то. В этот час не сплю, наверное, только один я, а может быть, и Дюрбен, склонившийся над своими проектами и чертежами, с направленным на них светом лампы, изредка он встает взглянуть на свои пирамиды в лунном свете, думает ли он тоже о судьбах Калляжа? А кто еще? Мне вспоминается граф где-то далеко, в своем уединении. Его подняли с постели горечь и страсть и погнали по огромным гулким комнатам, где, возможно, он разговаривает сам с собой, взывая к неведомому богу отмщения. Калляж! Не одни только феи склоняются над его колыбелью!
В конце концов мне удалось заснуть, и сразу же на меня навалились тревожные сновидения, но вскоре я уже вскочил от звонка будильника. Было еще совсем темно, но уже перекликались петухи. Я вновь овладел полусонной Мойрой, и на сей раз все получилось гораздо удачнее.
Я вступил в полосу метаморфоз. Честно говоря, этому предшествовали некие знамения, которые я, как всегда, не умел разгадать, погруженный в неотложные дела, которые поглощали все мои мысли, пожирали все мое время и оттесняли мечтания на задний план. У меня не было ни времени, ни, впрочем, и особого желания прислушиваться к тем неясным, смутным голосам, что временами глухо звучали во мне. Я упорно работал. Я восхищался Дюрбеном, я шел за ним, а он не щадя сил прокладывал наш путь.
Что же произошло со мной за несколько дней, за эти несколько недель, раз в душе моей осталось неизгладимое клеймо? Человек по наивности пускается в неведомый ему край, и край этот вдруг начинает казаться ему знакомым, словно он видел уже его в своих мечтах, попадает в чужой дом, под обстрел чужих глаз, с ним разговаривают, он слушает речи, внешне ничего особенного не выражающие, и, однако, все вокруг и сам он становится зыбким, земля уходит из-под ног. Он даже не успевает этому удивиться. Так все происходит быстро. Он пускается в обратный путь, возвращается домой. Но уже никогда он не будет прежним.
Склонившись в своем кабинете над расчетами, от которых я все чаще и чаще отлетал мыслью в иные края, я с недоумением обнаруживал во всем, что окружало меня в течение многих месяцев, некую пугающую угрюмую безликость. Я уже говорил, что, Дюрбен старался сделать все простым и красивым, не упуская ничего, даже когда речь шла о вещах второстепенных. Но этот мирок стекла и металла стал мне вдруг чужд, и пирамиды, которые виднелись из моего окна, вызывали у меня порой какую-то неловкость. Я предчувствовал, что эта высшая архитектурная геометрия обречена на необитаемость. Разве не была она порождением разума ради разума? Оставался ли в ней хоть уголок для тайны? Маленькую принцессу замуровали в ее саркофаге, и церковь, давившая ее как надгробие, радовала глаз лишь игрой света.