Сквозь дым я заметил Элизабет, она стояла неподвижно, плотно сжав губы. На ней все еще было то самое белое платье, которое я видел накануне вечером в Сартане, и рядом с нашей перепачканной копотью, изодранной одеждой оно выглядело каким-то нереальным. Она подошла к Симону, они обменялись несколькими словами. Потом он прислонился к крылу машины и закурил сигарету. Рука его слегка дрожала. Он смотрел на пирамиды, белевшие в лучах восходящего солнца.
Меня поразило поведение Дюрбена на следующий день после пожара. Я думал, что он падет духом, опустит руки. Наоборот, испытание, казалось, удесятерило его силы. На следующий же день он собрал весь руководящий состав стройки и приказал разбитым усталостью людям, не выспавшимся после короткого сна, немедленно начать работу, используя все имеющиеся у нас резервы. Не хватает машин — пусть рабочие действуют лопатами и кирками. Нет горючего, а значит, встанут грузовики, что ж, остались еще тачки. Ни в коем случае нельзя допустить спада трудового накала. Дюрбен произносил слова «наша стройка», «наш город», «наша задача» твердым голосом, без всякого пафоса. Я смотрел на обращенные к нему лица и понял, что равнодушных среди нас нет. В эту минуту он должен был почувствовать, как мы его любим, ибо никто не пытался возражать, никто не произнес слова «невозможно». Мы были воодушевлены совсем как в дни наших первых совещаний, когда закладывался Калляж. Со всех сторон сыпались предложения. Эта внезапно разразившаяся драма, нарушившая рутину последних месяцев, безусловно, породила даже в самых прозаических людях вкус к дерзанию и трудностям.
Что же касается меня, то помню хорошо, какое чувство взлета я тогда испытал. Я понял, что после периода колебаний и душевного разлада я снова встал на правильный путь.
Когда мы выходим из кабинета, Дюрбен направляется ко мне. Ему хотелось бы, чтобы я был вместе с ним. Ему надо звонить в министерства, знакомым, друзьям. Нам требуется помощь, и помощь немедленная: цистерны, горючее, машины. Надо убеждать. А в иных случаях это будет нелегко. Он произносит странную фразу, в которой звучат и наивность и сила:
— Я хочу добиться этого во что бы то ни стало!
Итак, он снимает телефонную трубку. Ставит в известность, просит, убеждает. Я вижу его лицо и вижу, как напряжены мышцы его рук и плеч, но голос спокоен. Между двумя звонками он оборачивается ко мне:
— Бензин будет. С машинами придется обождать недельку-другую, а может быть, больше…
На очереди банки. Его голос становится жестче. Как я понимаю, они застигнуты врасплох, им надо проконсультироваться, обдумать.
— Время не терпит, — говорит Дюрбен. — Никаких отсрочек! Почему? Я настаиваю. Да. Да. Срочно перезвоните мне. Договорились!
Когда он кладет трубку, рука его слегка дрожит. Минутная слабость. Он вытирает платком лоб. Впервые я вижу его подавленным.
— Ах, Марк, отчего нельзя действовать самостоятельно, в одиночку — я имею в виду группу людей, спаянных доверием, верой, — а не обращаться к этим типам! Просто бедствие! Они же ничего не видят, ничего не понимают. Нас губит их логика!
Никогда еще мы не были с ним так близки.
Тактика Симона заключалась в том, чтобы затушевать по мере возможности политическую окраску происшедшего, но показать всю серьезность наших материальных трудностей. Он знал силы своих высокопоставленных противников, знал, как ловко они умеют использовать малейший неверный ход. К тому же, хотя напряженность на восточной границе страны несколько спала, это продолжало вызывать беспокойство, точно эндемическое заболевание, которое врачи умеют локализовать, но лечить не умеют. Поэтому всегда существует угроза новой вспышки. А когда болезнь тянется долго, она бьет по нервам.
Итак, столица нервничала. Симон обращался за советами к своим друзьям. Он знал, что нам угрожают две опасности. С одной стороны, правительство под влиянием назревших внешнеполитических событий того и гляди потеряет всякий интерес к Калляжу. С другой — оппозиция может раздуть события на стройке, выдвинув их в качестве боевого коня, и вопить на всех перекрестках, что стране грозит раскол и чуть ли не гражданская война. А среди молодежи всегда найдутся нигилисты, интеллектуалы, жаждущие самоотверженных и безнадежных подвигов, готовые на все ради дела «повстанцев» Юга. Словом, для споров и дискуссий пища была богатая. Может, кто-то уже тайно подумывал о создании групп волонтеров?
Я указал Дюрбену, что существует еще более страшная угроза: грубые репрессивные меры, которые сразу же отторгнут от нас население болотного края. Симон ответил, что этой возможности он тоже не исключает. Конечно, он не сможет отказаться от усиленных мер охраны, но потребует, чтобы осуществлялись они осторожно. И безусловно, начнется также расследование.
Надо было любой ценой избежать шумихи. Поэтому-то Дюрбен и разговаривал очень настойчивым, но спокойным тоном и проявлял осторожность, неожиданную для человека таких страстей.
Но мы забыли о журналистах. В разгар лета, в «пустой сезон», сообщение о событиях в Калляже прозвучало так же соблазнительно, как звяканье льда о стенку стакана с лимонадом в самую жару. Хотя до кровопролитий дело не дошло, для журналистов это оказалось нежданной удачей! О Калляже газеты писали только тогда, когда закладывался город, и позже — когда торжественно отмечали завершение первой пирамиды.
И тут же о нем забыли. Из таких слов, как «упорство», «настойчивый труд», «терпение», заманчивых заголовков не получится. Но как только появляются кровь и слезы — тут уж иное дело! Журналисты издалека чуют запах смерти. Уже на следующий день они слетелись, точно воронье на поле боя.
Шага нельзя было ступить, не натолкнувшись на одного из этих типов, вооруженных авторучкой, блокнотом и фотоаппаратом и в лучшем случае — беглым знакомством с сокращенным изданием «Истории Юга» Лепренса-Лярди, наспех прочитанной в поезде между двумя остановками. Они щелкали фотоаппаратами, снимая во всех ракурсах перевязанную голову раненого охранника на фоне пирамид. Они лазали по лесам, врывались в бараки, раздавали сигареты, как раздают дикарям яркие побрякушки. Одного из них, который особенно фанфаронил, разгуливая по жаре с непокрытой головой, хватил солнечный удар, и он рухнул лицом в песок. Его тут же вывезли со стройки. Так что он оказался первой настоящей жертвой, и это несколько охладило пыл его коллег.
К тому же их успехи оказались не блестящими. В сущности, они ничего не сумели разузнать, так как никто ничего не видел, а тот, кто видел, не собирался кричать об этом во всеуслышание. Сомневаюсь, чтоб им больше повезло в болотном крае, так как я достаточно хорошо знал его жителей и знал, что они терпеть не могут это пронырливое отродье. Я пытался представить их себе в Лиловом кафе перед Изабель, Мойрой, старухой с ее кастрюлями и стариком, который ковырял в зубах после еды и складывал свой нож. Повсюду то же молчание и тот же провал! Рассказывали также, что один репортер, очевидно наиболее бойкий из всех, отважился пуститься по лабиринту тропок и добрался до самого графа. Представляю себе, как шагает он по двору, поджимая зад, когда его обнюхивают графские псы. Окна дома наглухо закрыты. Он сразу словно бы уменьшается в росте. Ему чудится, будто он идет на приступ крепости. Граф наблюдает за ним сквозь щель между ставнями. И думает про себя, что здесь делает этот болван; но, коль скоро тот один, графа не слишком беспокоит его появление. Он кричит: «Что вам нужно?» Услышав этот неизвестно откуда идущий крик среди солнечного света, пришелец вздрагивает. Мне представляется, что если такой разговор и состоялся, то протекал он между человеком в ставней. И тот, кто стоит на солнцепеке, явно в худшем положении. Я помню графский двор: в полдень — это раскаленная печь!..
Снова раздается крик:
— Кого вам нужно?
— Графа Лара. Мне говорили…
— Что вам говорили?
И тот, другой, начинает объяснять: он журналист. Пришел по поводу происшествия. Хотел бы узнать мнение…