— Какое еще мнение? Какое происшествие?
— Ну конечно, в Калляже. Мне хотелось бы знать…
Голос отвечает, что он не в курсе дела: газет здесь не получают и в доме нет радио. Здесь плюют на такие вещи, живут как дикари и при эхом чувствуют себя неплохо!
И тут граф вдруг повышает голос:
— А собственно говоря, какое происшествие? Что вам-то о нем известно? Происходят сотни всяких происшествий. К тому же граф живет не здесь. Дорога идет направо по болотам. В двух-трех километрах отсюда…
— Но мне же говорили…
— Что именно вам говорили? И кто вам говорил? Вместо того чтобы совать нос в такие дела, куда лучше научиться пользоваться картой. Здесь происшествием не интересуются, зато прекрасно знают дороги!
Думаю, именно так граф отправил этого следопыта в глубь болот, где, надеюсь, он не увяз в трясине. Иначе это была бы вторая жертва.
Помимо первого, носившего скорее комедийный характер, вторжения в нашу жизнь после той знаменательной ночи, но не столь уж невинного, ибо эти господа, так ничего и не узнав, дали волю своему воображению и наплели невесть что, последовало еще второе, и узнал я о нем от Софи. Она окликнула меня из сада с коробкой из-под обуви под мышкой. Может она зайти ко мне? Она поймала бабочку.
— Ужасно огромная! Хочешь посмотреть?
Ну конечно!
Она взбежала по лестнице, прижимая коробку к груди.
— А ты все работаешь?
— Да. Но с удовольствием посмотрю твою бабочку. Если у меня в один прекрасный день не окажется свободного времени для бабочек, это уж будет последнее дело.
— Вот посмотри, она там, в угол забилась.
Я не силен в естественной истории, но сохранил кое-какие сведения, почерпнутые в лицейские годы. Это была сумеречная бабочка действительно очень большого размера. Ее крылышки слабо трепетали.
— Ты знаешь, что это такое? — спросила она.
— Да, это сумеречная бабочка, называется «Мертвая голова». Из породы ночных.
— А-а, — произнесла она. — Редкая?
— Такие большие встречаются довольно редко. И что ты с ней собираешься делать?
— Да вот буду на нее все смотреть и смотреть. А вечером, нет в полночь, выпущу ее с балкона. Пошлю ее на луну.
— А где ты ее нашла?
— За бараками, где живут теперь солдаты.
— Солдаты? Какие солдаты?
— Здесь теперь солдаты живут. Капитан сразу же пришел к папе. Так громко разговаривает и все каблуками щелкает.
Собственно говоря, это были не настоящие солдаты, а подразделение сил безопасности, которые правительство использует на так называемом «внутреннем фронте». Их ненавидели те, с кем они боролись, и втайне презирали те, от имени которых они боролись. Такова судьба наемников, и для них вечный источник горечи, которую они худо ли, хорошо ли пытаются заглушить культом силы. Они примелькались нам на газетных фотоснимках. Плечом к плечу, в высоких сапогах, черных касках, вооруженные дубинками и гранатометами, и кажется, будто они — утес, на который натыкается волна забастовщиков, студентов и сторонников автономии всех мастей. В них есть что-то от рейтаров и гладиаторов. Напоминают они мне также тех гигантов, о которых в батальных сценах Учелло разбиваются стройные ряды коней и копий. Это отродье досталось нам по наследству. Да, насчет огласки получилось не так, как желалось!
Я спрашиваю у Софи:
— Ты знаешь, где они?
— Да. Вон там в роще.
Полдень. Мы выходим. Под солнцем, стоящим прямо над головой, дюны, казалось, дрожат, переливаются. Софи прижимает к груди коробку с бабочкой.
Грузовики, покрытые черным брезентом, стоят под деревьями четкими рядами, бампер к бамперу. Группка рабочих боязливо наблюдает издали за этими обливающимися потом молчаливыми людьми с автоматами наготове. Все неподвижно, лишь где-то вдали, на заднем плане, поворачивается крошечный подъемный кран.
Софи приоткрывает коробку, заглядывает внутрь и заявляет, что она видит, как бабочка глядит на нее, и глаза у нее блестящие.
Я понимал, в какое неловкое положение попал Дюрбен. Силком ему навязали этот гарнизон, отказаться от него он не мог, но, согласившись на его присутствие, он запятнал свою заветную мечту о прекрасном и счастливом городе. Калляж быстро превратился в укрепленный лагерь. Капитан Баро — тот, что щелкал каблуками, — обладал редкостным даром организатора. Город немедленно окружили сторожевыми постами, между которыми циркулировали патрули. По ночам песок обшаривали прожекторы. На опушках рощицы среди стрекота цикад то и дело слышались окрики часовых: «Стой, кто идет?» Раза два-три, заметив в темноте подозрительное движение, они стреляли по кустам, приводя в действие наивернейшее средство вызвать тревогу. И дела-то всего — какой-нибудь заяц или телка!
Противник и впрямь больше не показывался, и мы могли бы вообще усомниться в его существовании, если бы на почерневшем песке не валялись куски обгоревшего толя и железа. Болото мирно дремало, сморенное жарой. Огромные гурты снова перегнали к северу, и мы лишь изредка видели вдалеке на вершине дюны крохотный силуэт одинокого всадника.
Дело, однако, не ограничилось оборонительными мерами. Пока наемники укрепляли Калляж, полицейские в серых мундирах в упор занялись болотным краем. Это были не дилетанты вроде меня или агентов Гуру, переряженных под опереточных крестьян, нет, то были специалисты розыска, действовавшие решительно. С мандатами на обыск они окружали фермы и перерывали там все сверху донизу, оставляя после ухода разбросанное на полу белье. Работали на совесть, но ничего так и не обнаружили. Мозговой центр заговора — если таковой был — перехитрил их. Я подозревал, что граф был причастен к этому делу. Но у него могли шарить сколько угодно, нашли бы только вилы да недоуздки. Само собой, высказывать такие предположения я не стал бы. К тому же мои догадки не служили доказательством.
О Мойре я не слышал ничего с того самого вечера, как мы расстались на улице в Сартане. Увидев зарево над Калляжем и бледное лицо Симона, я разом оторвался от нее. Еще за несколько минут до того она владела моей душой и телом. И вдруг мне показалось, что она уже ничто. Вся моя жизнь теперь была борьбой, страхом и усталостью. А ночью — тяжелый сон, не снимавший нервного напряжения. Я даже и не помышлял о том, чтобы съездить в Лиловое кафе.
Впрочем, и она не искала встреч со мной. Ни письма, ни знака! Но я знал, что она не из тех, кто делает первый шаг. Что бы ни творилось у нее в душе, она пальцем не пошевелит. Я чувствовал, как расстояние между нами — в общем-то, ничем не оправданное — постепенно увеличивается, перерастая в необратимость. Я испытывал от этого какое-то болезненное удовлетворение и тоже не мог решиться сделать шаг, который рассеял бы все недоразумения.
Я по-прежнему видел, как Элизабет проносится мимо на своей машине, лицо напряженное, волосы повязаны шарфом. Я махал ей рукой. Но чаще всего она меня даже не замечала. Я думал: «Ну не безумица ли!» — и тут же: «До чего же хороша!» — и следил за ней взглядом, пока машина не исчезала в пыли. Теперь я знал, куда она ездит. Сколько раз я представлял себе это! Она направляется в болотный край и катит по узким дорожкам среди тростников. Останавливается, чтобы открыть тяжелые ворота решетки, которой обнесено пастбище. Быки, что поближе, поднимают головы. Боится ли она их? Не думаю — я знаю, характер у нее решительный, особенно когда ее гонит страсть. К тому же разве это не гурты ее любовника? Для нее дело гордости не трусить и не торопиться, так тореадор после очередного выпада отходит прочь с безразличным лицом, разве что чуть поджимает зад, и из чистого кокетства даже не оглянется.
Пустившись в романтические домыслы, я уже не мог остановиться. Элизабет прячет машину в кустах тамариска. Я следую за ней по тайным тропкам, протискиваюсь сквозь лазы в кустарнике; она пробирается через них, чтобы не привлечь внимания, хотя прислуга графа умеет держать язык за зубами, уж я-то об этом хорошо знаю. И тут я не могу решить, идет ли она в большую комнату или в гостиную? А может быть, прямо в постель? Скорее всего, в постель; и мысль о том, что с Элизабет, чье высокомерие подчас меня раздражало, обходятся грубовато, мне даже приятна. Итак, она снимает шарф. Тряхнув головой, распускает волосы. Лара молчит, он целует ей шею, плечи. Она расстегивает платье, а он — с уже обнаженным торсом — отбрасывает простыню. На постели, стоящей в темном углу, он подогревает ее пыл, потом уступает ей инициативу, смотрит на ее искаженное мукой лицо насмешливым взглядом и, точно снисходя, берет ее.