Эта сцена мне нравится, хотя я и сознаю, что она свидетельствует о некоторой моей извращенности. Ну пусть все это вроде галлюцинации. Но ведь я, как и все в юности, читал Фрейда. Я был по-своему влюблен в Элизабет, потому и приписывал графу те действия, которые хотел бы совершить сам и которые, конечно, никогда не совершил бы, даже если бы мне представился такой случай. Но, может быть, я был также немножко влюблен и в графа Лара. Я не скрываю: такие чуть звероватые люди, от которых пахнет лошадьми и потом, всегда влекли меня к себе, хотя отчасти внушали страх.

Я представлял себе, как они спят, лежа рядом. За окном ржание, лай, цикады. Она просыпается и вытягивает из-под простыни по-змеиному гибкую голую руку. Целует графа в плечо, а он что-то бормочет во сне. Она слегка покусывает его своим умелым ртом. В моем представлении они вообще только и занимаются любовью.

О чем они могут говорить после того, как, пресыщенные, уже далекие, лежат в этой жаре? Они смотрят друг на друга, не вызывая желаний. Она рассказывает о своем детстве, о своей матери, о большом доме, полном тайн, где плавает запах лаванды, звучат гаммы и голоса. Она говорит также о музыке и книгах. Он делает вид, что слушает, но думает о другом: это его не интересует. Он спрашивает:

— А как твой муж?

На этот вопрос она не желает отвечать!

— Ах, оставь, замолчи!

Или, быть может, когда он настаивает:

— Я уважаю его, но уже не люблю. А как твои дела?

Тут он, наверное, начинает говорить о своих землях, о ферме, принадлежавшей еще его прапрадедам, и, быть может, также о своих сумасбродных идеях. Говорит о Юге, о его величии, о его истории, о его умении жить и об угрозе, которая нависла над ним из-за пошлого стремления к наживе. Он считает, что призван сохранить Юг таким, каков он есть. Он должен стоять на страже, отбивать нашествие варваров. И мне хочется надеяться, что тут Элизабет воскликнет:

— Но Симон вовсе не варвар! Совсем наоборот!

— Разумеется, разумеется, но он жертва обмана. Его одурачили, просто одурачили.

— Ты бы поговорил с ним.

— Это безнадежно.

— Единственное, что нужно, — это держаться, — повторяет он, — придет день, когда мир узнает истину: истину Юга.

Он может разглагольствовать на эту тему без конца. Восторженный. Красивый, что и говорить, глаза сверкают мрачным огнем. Элизабет встает, надевает платье.

— Все это, конечно, прекрасно, но мне пора уходить.

В голосе ее звучит насмешка. К ней, одетой, возвращается вся ее изысканность, весь ее аристократизм. Так она берет реванш. Поэтический порыв наткнулся на прозу банальной любовной связи.

Она чмокает его в лоб и ускользает в тень тамарисков; а он остается один, он курит, в голове его теснятся различные картины, образы.

Представляется мне и иная сцена. Не знаю почему, но я вижу, как они сидят друг против друга за столом, она держится очень прямо, волосы распущены, плечи обнажены. На нем бархатная куртка, как тогда в Сартане. Он говорит торжественно, объясняет, что хочет приучить ее к настоящей еде. Им подают зажаренные на решетке куски бычатины, дикую утку, куропаток, угрей, огромных морских рыб на стеблях укропа, козий или овечий сыр на листьях инжира. Он комментирует:

— Чуть пережарено… Осенняя дичь вкуснее… Зато рыба превосходная.

Рекомендует взять немного зелени, добавить капельку оливкового масла. О сырах он может говорить часами: по их вкусу, он определяет, из какой они местности, более того, какой пастух их изготовил и чьи он пасет стада. Говорит он об этом с таким же вдохновением, как о своих лошадях и о Юге. Этот сыр «тонкий», а тот «грубоват» или «изыскан». Она ест, утвердительно кивая.

— Ты меня слушаешь? — спрашивает он.

— Да, конечно.

— Чудесно!

Та же самая церемония происходит с винами, налитыми в тонкие хрустальные бокалы самим графом.

Кстати, я заметил, что у Элизабет немножко округлились грудь и бедра, появился румянец на щеках, а ведь всего несколько месяцев назад она поражала аристократической худобой манекенщицы. Возможно, причина этого любовь, но также и увлечение пищею земною. Надо признаться, что это ей очень шло. К тому же и дома у нее стали есть вкуснее: исчезли грейпфруты, сэндвичи с сыром, суфле. Она тщательно подбирала вина. Изгнав из дома минеральные воды, она научилась как-то по-особому смаковать вино, пробовать его сначала губами, а затем с удовольствием допивать весь стакан до конца, что должно было бы насторожить ее мужа, будь он более внимателен или менее безразличен. Даже без этих не слишком явных признаков все свидетельствовало о том, что Элизабет изменилась. Однако мысли Симона, по всей видимости, были далеко. За едой он задумчиво молчал, затем, наклонившись ко мне, шептал на ухо:

— Надо во что бы то ни стало до наступления дождей закончить пятую пирамиду! Как вы полагаете, люди выдержат?

А как-то вечером, пространно рассказывая мне о ловком шантаже наших банков, он сказал:

— Извините, что я вам надоедаю со всеми этими делами, но мне не с кем поговорить, даже с Элизабет. Она всегда ненавидела Калляж. Хорошо еще, что она соглашается здесь жить! Наверное, у нее есть на то свои причины…

Знал ли он? Догадывался ли? Я на миг даже подумал, что он закрывает глаза, не желая, чтобы драмы и скандалы отвлекли его от работы.

Элизабет издали наблюдала за нами из-под полуопущенных век и наконец подошла.

— И о чем вы там опять говорите? Вы просто неисправимы! Симон, я похищаю у тебя Марка.

Она подвела меня к окну, выходящему на море.

— Какая спокойная ночь! После всех этих событий так хорошо отдышаться. А у вас усталый вид, Марк. Вы слишком много работаете. Вчера я видела, как у вас допоздна горела лампа. И Софи мне говорила, что у вас нет времени выйти прогуляться. Вы знаете, как она вас любит. Только о вас и говорит! Кстати, мы решили, что ее лучше отсюда увезти. Разве можно оставлять здесь девочку после того, что произошло?

— Да, конечно. Но я буду очень скучать без нее. А вы останетесь?

— Вероятно, да, — сказала она. — К тому же положение не столь уж серьезно. Все уладится. С Симоном все всегда улаживается… Верите ли, Марк, я даже начинаю любить этот край!

Она была так обаятельна, что я не мог оставаться равнодушным. Знала ли она, что я знаю? Мне было приятно держать ее в руках хоть таким образом, коли уж мне не удавалось держать ее иначе. В глазах ее вспыхнула искорка вызова, казалось, она хотела сказать: «Вы плохо меня знаете и поверхностно судите обо мне, вы даже не догадываетесь, на что я способна». Я и в самом деле не догадывался, но больше всего желал, чтобы она не стала помехой на пути Дюрбена, который был также и моим путём. Она могла полностью рассчитывать на мое молчание.

Элизабет снова принялась говорить о Софи, о книгах, которые та читает, о ее прогулках.

— Здесь, на Юге, порой переживаешь прекрасные мгновения! — сказала она.

Ну, это уж слишком! У меня даже дыхание перехватило.

— Что ж, возвращайтесь к Симону, — заключила она. — Он вас заждался.

Софи уехала. Несколько недель она проживет у друзей в столице, а затем вернется в свой пансион. Известие об отъезде сильно ее огорчило. Она считала дни, которые ей оставалось провести в Калляже, вставала на заре, чтобы, как она объясняла, не пропустить ни одного мгновения последних летних дней. Как-то утром мать забыла ее разбудить, и она расплакалась: потеря нескольких часов казалась ей невосполнимой.

Когда она садилась в машину, которая увозила ее далеко от Калляжа, у нее снова навернулись на глаза слезы, но она пыталась скрыть их жалкой улыбкой. Я подошел поцеловать ее, и она шепнула мне на ухо:

— Я вернусь к Рождеству. Я буду часто тебе писать. Ты отвечай мне, обещаешь? Напиши мне, вернулись ли фламинго на лагуну. Напиши также…

— Поторопись, Софи. Иначе мы опоздаем, — сказала Элизабет, которую раздражало это долгое прощание.

— Да, конечно, я буду тебе писать. Время пролетит быстро, вот увидишь. Учись хорошенько!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: