Но зато после субботней получки последние рабочие из болотного края, остававшиеся еще у нас, больше на стройку не вернулись, хуже того, их примеру последовало человек тридцать горцев, что значительно сократило число рабочих рук. Осторожность? Результаты запугивания? Начало паники? Гуру ходил мрачный. Он давно уже не доверял рабочим из болотного края, но горцами дорожил. Оли ему пришлись по душе. Их уход он воспринял как предательство. И здесь тоже безупречно налаженный механизм начал сдавать, и, уж конечно, речи были плохим лекарством. Гуру предложил выдавать премии, которые, по его мнению, могли бы восстановить к нам доверие. Как ответственный за финансовую часть, я выдвинул обычные в таких случаях возражения, не слишком, впрочем, обоснованные. Но Дюрбен их тут же отмел.
— Деньги мы найдем! Главное— это продержаться!
Чтобы продержаться, он готов был на все.
На другой день внезапно уехала Элизабет, и я не мог отделаться от мысли, что отъезд ее так или иначе связан с последними событиями. Дюрбен объяснил мне, что принято это решение было в связи с осложнением ситуации на Севере; Софи нуждалась в матери, да и не следует женщине жить в осажденной крепости, потому что и впрямь мы были теперь как бы на осадном положении.
— Во всяком случае, такой женщине, как Элизабет! — добавил он, но в его голосе я уловил скорее тревогу, чем облегчение.
Все это прозвучало просто как предлог, и мое воображение тут же разыгралось. А оно у меня воистину неистощимо, когда речь идет об Элизабет.
Избрала ли она «свой лагерь», как говорили в Лиловом кафе? Еще три месяца назад я поклялся бы в противном, но теперь такая возможность казалась мне вполне вероятной. В каждой женщине, даже в самой холодной, есть доля романтики или, если угодно, безрассудства. Все зависит от обстоятельств!
Я воображал, как она ринулась в Вилляр, поселилась под вымышленным именем в скромной гостинице предместья и при первой же возможности бросилась в тюрьму, выдала себя за сестру или кузину Лара. Если даже ей не поверили, то притворились, что верят. Тюремщик и тот, не устояв перед ее красотой, без зазрения совести поступился своим служебным долгом. В комнате для свиданий состоялась волнующая сцена, вся на шепоте. Она, одетая в черное, трогательная. Он донельзя благороден и слегка язвителен. А быть может, она просто привезла ему апельсинов. Мне представлялось также, как она плетет интриги среди судейских чиновников, надеясь устроить ему освобождение или — кто знает — побег. Я завидовал Лара, во-первых, из-за Элизабет, во-вторых, оттого, что ему не надо было выбирать свой лагерь. Он достался ему вместе с его землями, его обаянием и его манерами. Чего уж тут проще!
Я склонялся над своими бумагами. От них веяло удручающей тоской. И тут я подумал: «Ты сошел с ума! Элизабет, конечно, с Софи. Угроза войны, опасность — не только предположения, все это действительно существует. А я сочиняю тут всякие истории с апельсинами!»
Я думал также о Мойре и не знал, как мне встретиться с ней.
Во всей этой сумятице я сохранял, однако, достаточно здравого смысла и понимал, что положение Калляжа с каждым днем становится все более и более трудным. По временам я думал: даже отчаянным. На наши настойчивые просьбы отвечали молчанием. Мы лишались поддержки. Нам ее предоставляли широко лишь тогда, когда Калляж в глазах столичных заправил мог стать источником престижа и будущих доходов. Однако трудности, возникавшие на нашем пути, нежелание Дюрбена пойти на изменение проекта, дружные действия его противников, которые, нащупав слабое место, били по нему изо всех сил, постепенно подорвали наши позиции. Да и слухи о войне, реявшие над страной, подобно коршуну над птичьим двором, отнюдь не способствовали нашему делу. Впрочем, казалось, Дюрбен просто ничего не замечает, отметает любой намек, как отгоняют назойливую муху. Уже несколько недель он не брал в руки газет, радио ему докучало, а когда мне случалось пересказывать ему какое-либо, по моему мнению, особенно угрожающее сообщение, я видел, что он меня не слушает. Для него Калляж стал и отечеством, и всем миром. Более того, все его помыслы поглощала незаконченная пирамида, он дневал и ночевал на стройке, самолично наблюдая за работами, отдавал команды мастерам и рабочим, подобно капитану корабля, терпящего крушение.
Денег не хватало. Последние недели, особенно после ночного пожара, разорившего нас, я чувствовал, как иссякают наши ресурсы. Но и тут Дюрбен не желал меня слушать.
— Это просто тяжелая полоса, — говорил он. — Надо держаться. Министерство зашло слишком далеко, чтобы отступать. Все образуется!
Ну как мог я отнять у него эти иллюзии, которые давали ему силу выстоять. Осторожность — одна из моих добродетелей, но, если угодно, она же мой самый крупный недостаток. На месте Симона я, конечно, давно все бросил бы и уехал. Но меня завораживала его безумная страсть, меня втянуло в его фарватер. Я любил в нем то, на что не был способен сам.
Как-то утром, однако, я получаю телеграмму из министерства. Еще не вскрыв ее, я уже знаю, о нем пойдет речь. Но дело обстоит еще хуже! На восточной границе страны положение настолько обострилось, что банки прекращают выплату кредитов. Нам предписывается прервать все работы, и наречие «временно» не внушает мне больших надежд.
Я не могу больше тянуть. Я отношу телеграмму Симону. Он читает ее и бледнеет. И я понимаю, что этот сильный, здравомыслящий человек чувствует, как ускользает почва у него из-под ног. Наступает гнетущее молчание. Он сидит на своей походной кровати, положив руки на колени, уставившись в стену. Я вижу, как на висках у него проступает пот.
И слышу собственный голос:
— Надо что-то предпринять, позвонить.
Он поднимает на меня блуждающий взгляд — так следит боксер с ковра за приближением рокового «десять» — и внезапно вскакивает с места.
— Да-да… позвонить. Затем я поеду…
Телефонная сеть перегружена, в трубке что-то трещит, слышатся чужие голоса. Наконец нас соединяют со столицей. Министр только что срочно выехал на границу. Нас отсылают то в одну канцелярию, то в другую. Наконец мы добиваемся начальника канцелярии министра. Он решительно подтверждает содержание телеграммы — обжалованию она не подлежит. Друзья Дюрбена тоже подтверждают, что ситуация очень серьезная. Они потом сделают все от них зависящее. Но в данный момент — ничего.
Симон упрашивает, но прямого ответа избегают. Тогда он произносит: «Да, понимаю, да…» — так, словно он готов уже сдаться. Он кладет трубку. Из окна я, словно в первый раз, на фоне лилового неба вижу огромный подъемный кран, на котором сидит стая чаек. Я слышу перекличку сменяющегося караула, охраняющего стройку.
И тут происходит сцена, поразившая бы любого, кто знал Симона. Он внезапно хватает телефонный аппарат и швыряет об стену, о которую тот с грохотом разбивается. А затем приканчивает его ударом ноги. Впрочем, это не злость, а скорее твердая решимость.
И я понимаю, что Симон намерен идти наперекор всем и вся.
— Раз они нас бросили, я найду денег, — заявил Симон.
Для этого нужно самое большее два дня. Он уедет. Один. В его отсутствие руководить работами буду я и Гуру. Работы не должны прекращаться ни в коем случае.
Только позднее я узнал, что он сделал: срочно заложил свое недвижимое имущество, распродал с убытком акции, вложенные в различные акционерные общества, собрал все свои сбережения. Но личное состояние Элизабет не тронул. На это ему потребовалось два дня. В указанный срок он вернулся назад с видом победителя.
Между тем газеты вовсю трубили о войне. Снова замелькали крупные заголовки: «Инциденты на границе», «Отзыв послов», а затем огромными буквами во всю газетную полосу появилось сообщение о мобилизации трех призывных возрастов.
Мы заканчивали вершину пятой пирамиды. Не хватало горючего. Доставать запасные части становилось почти неразрешимой проблемой. Запасы цемента были на исходе. В армию взяли Вире, Мишелье и треть наших рабочих. И все же горстка горцев, оставшаяся нам верной, продолжала работы день и ночь, и Симон был с ними; он убеждал их, помогал им, подобно командиру, у которого перебили весь взвод и который, взяв в руки винтовку, сам ведет огонь. Он почти не спал, перестал бриться. В глазах его горел безумный огонь.