Маша была очень взволнована, и Лихунову даже казалось, что она немного помешалась от увиденной впервые жестокой правды войны. И Лихунов слушал ее рассказ с жадностью. Ему очень нужно было знать обо всем случившемся. А Маша продолжала:

– Отец тогда был на почте. Бомба попала прямо в здание и, как говорят, пробив крышу, взорвалась в самом помещении. – Маша некоторое время молчала. – От людей, рассказывали, остались одни обрубки. Отца нам так и не показали. Наверное, – усмехнулась она,- нечего было показывать. А вот часы эти домой принесли, они даже не остановились. И ведь ходят, ходят, а отца нет, нет! – Она горько рассмеялась, но мгновенно помрачнела: – Ну зачем им смерти юровцев? Зачем? Да, я знала, что на войне убивают, чтобы победить, но кого они побеждают, разрывая на части нас, гражданских жителей, совсем невооруженных, которые и ответить-то им неспособны? Неужели свету конец приходит?! – перешел голос Маши на крик, и она снова разрыдалась. Девушка плакала, не стесняясь, и ее полное тело совсем не дрожало от рыданий, только голова с густыми, темно-каштановыми волосами опустилась на грудь, и слезы неровными, блестящими дорожками сбегали по щекам на подбородок. Станислав стоял за спиной Лихунова, но Константин Николаевич знал, что мальчик тоже плачет, только сдержанно, неслышно. Подросток тронул его за плечо и, наверно, желая отвлечь внимание гостя от горько рыдающей сестры, дрожащим голосом сказал:

– Господин капитан, они кроме бомбы еще и стрелы бросали. Тяжелые, железные. Одна у нас на чердаке застряла. Хотите, покажу?

Лихунов понял, что мальчик хочет его на время увести, и он поднялся. К тому же ему очень хотелось посмотреть на железные германские стрелы, о которых он прежде ничего не слышал. Они поднялись на чердак по крутой деревянной лестнице, со стропил свисали вязки лука, на веревке висели два старых платья, постиранные, как видно, для продажи.

– Вот, смотрите, – нагнулся Станислав, показывая на что-то.

Лихунов тоже нагнулся. Из дощатого пола чердака торчал стальной предмет вершков десяти длиною и толщиной в полвершка. На верхней части имелось подобие оперения. Стрела пробила крышу и глубоко вошла в доски чердачного пола. Лихунов попытался вытащить ее, но не удалось даже раскачать каленый, стальной прямоугольник. «Да, с фантазией неприятель, – подумал он. – Такая стрела всадника вместе с лошадью прошибет да еще и в землю воткнет. Правда, в Юрове нет кавалерии. Ну да это им, видно, все равно».

– Зачем они так? – спросил Станислав.

– Значит, так надо, – коротко ответил Лихунов, и они стали спускаться.

Внизу Маша, уже совсем пришедшая в себя, – только красные веки говорили о ее недавних слезах, – встретила Лихунова с милой женской приветливостью.

– По-русскому обычаю, знаю, гостя водкой надо бы попотчевать, но, простите, не держали мы в доме водки. А вот квасом я вас угощу. Стасик, живо в погреб! Да быстрей, быстрей! Клюквенного принеси!

Станислав убежал, а Маша смело спросила у присевшего к столу Лихунова:

– Вы, Константин Николаевич, семью, конечно, имеете?

Она спросила это так просто и прямо, что Лихунов понял – не ответить на этот вопрос он не имеет права: ответ почему-то очень был нужен Маше.

– Нет, семьи у меня нет, – отрицательно качнул он головой, и тут же понял, что этого будет недостаточно для удовлетворения женского любопытства, и, пересиливая желание не касаться больного, продолжил: – Когда-то у меня были жена и дочка, славная такая девочка. Тогда меня не было дома – шла война с японцами… ну вот, брат жены решил покатать их по заливу на лодке. В Сестрорецке у него была дача. Так вот, как рассказывал он мне потом, погода стояла прекрасная, и он по легкомыслию заплыл далеко в море. Потом вдруг откуда ни возьмись налетел сильный ветер, пошел дождь, и начался настоящий шторм – такое случается на заливе часто. Значит… шурина подобрал какой-то рыбак, а вот жены и дочери, – ей всего-то семь лет тогда было, – я больше не видел. Их тела так и не сумели отыскать.

– Ну как же это! – воскликнула Маша горячо и заходила по комнате. – Ну отчего же все так скверно получается, худо, гадко! Какая-то нелепая случайность, и вдруг рушится все, все! А я-то дура какая, стала спрашивать у вас, мучить, хотя видела сама по лицу вашему, что у вас внутри какая-то рана незажитая! Какая дура я!

Лихунов усмехнулся:

– У меня на лице в самом деле написано что-то?

Маша ответила не сразу. Осторожно взглянула на красивое лицо загорелого тридцативосьмилетнего мужчины и сказала:

– Знаете… правда, на вашем лице боль какая-то или беда отпечаталась. Впрочем, я могу ошибаться. Извините…

Они замолчали, но тишину нарушило возвращение Станислава, поставившего перед Лихуновым кувшин с квасом и высокий хрустальный стакан.

– Вот, пейте! Клюквенный, Маша сама делала! В окрестностях Юрова прорва клюквы. Пейте!

Лихунову не хотелось уходить. Маша очень нравилась ему, и именно сейчас, в это страшное время, когда наступающий враг был совсем рядом, ему впервые за десять лет захотелось иметь свой дом, свою семью, сидеть вечерами с красивой, как Маша, женщиной, воспитывать детей, таких же благородных и честных, как Станислав. Но всего этого быть сейчас не могло – шла война, которой он был нужен.

– Вы в Варшаву собрались бежать? – спросил Константин Николаевич.

– Да. Надо думать, немцам ее не взять. Я слышала, город сильно укреплен. И соседние крепости, Новогеоргиевск, Осовец… Мы ведь верим в вас, в наших славных защитников, в щит отечества нашего! – немного насмешливо произнесла Маша, и Лихунов не смог понять причину ее иронии.- Да, завтра утром мы уезжаем в Варшаву. Там я оставлю Станислава, сама же в сестры милосердия пойду. Там действует отделение Общества Святой Евгении, великой княгиней Татьяной Александровной организованное. Не знаю, куда пошлют. Женское милосердие повсюду нужно. А вас куда направляют?

Лихунов замялся. Он верил Маше, но обязанность сохранять в тайне маршрут следования дивизиона мешала ему ответить прямо.

– Ну хорошо, не говорите, не говорите! – замахала руками девушка. – Военная тайна, я понимаю! Хотя, ну куда вас могут послать, кроме Новогеоргиевска? Здесь и в Генеральном штабе не нужно служить: от Юрова он недалеко, держит подступы к Варшаве, а фронт совсем близко. Ну, угадала? – и Маша с торжеством посмотрела на Лихунова своими блестящими карими глазами.

Константин Николаевич сконфузился, но тут же заговорил быстро и негромко:

– Послушайте меня, не нужно ехать в Варшаву! Ее возьмут немцы, обязательно возьмут, говорю вам как опытный военный. И никакой Новогеоргиевск не поможет…

Лихунов хотел сказать еще что-то, но в окно вдруг забарабанили неожиданно громко. Маша вздрогнула и с перепуганным лицом подбежала к окну.

– Это, кажется, вас, – сказала она Лихунову, показывая на окно.

Лихунов встал. Через стекло он увидел все того же нахального фейерверкера первой батареи, делавшего знаки, словно приглашающего выйти. Лицо фейерверкера не было уже задорно-нагловатым, а выражало испуг и озабоченность. Лихунов поклонился Маше:

– Простите, сударыня, – вызывают. Не знаю, увидимся ли… – Он заметил, как замерло лицо женщины в напряженном внимании, будто она очень желала услышать на прощанье что-то очень хорошее, особенное, то, что, возможно, могло быть оправдано расставанием навсегда, то, чего она не слышала никогда. Но Лихунов лишь снова поклонился и поспешно вышел на крыльцо.

– Ну что случилось? – строго спросил он у фейерверкера, надевая фуражку.

– Ой, насилу нашел вас, ваше сыкородие! Слава Богу, господа офицеры подсказали, что видели вас. Их высокоблагородие, господин полковник, кажись, помирать изволют, за вами послать просили. Очень, очень плохи!

– Как помирает? – изумился Лихунов, спускаясь с крыльца и быстрыми шагами направляясь в сторону станции. – Еще и часа не прошло, живой был.

– А вот мигом скрутила его неведомая сила, – таращил на Лихунова испуганные глаза фейерверкер. – Словно в падучей упал на землю, глаза выпучил, пена ртом пошла, стонет. Похоже, отравился… – Фейерверкер с трудом поспешал за Лихуновым, на ходу пытался заглянуть ему в глаза, желая увидеть впечатление, произведенное словами о болезни дивизионного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: