Прошел Новый год. Зизи все еще собиралась в путь. Легкое ли дело – управиться перед путешествием с хозяйством? Наконец баронесса Вревская расцеловала детей, чмокнула в последний раз супруга и села в дорожный возок.

В Петербурге Пушкин прибежал к ней по первому зову. Так бывало каждый раз, когда Зизи приезжала в столицу. Год тому назад он водил ее на «Роберта-Дьявола», был неутомимым чичероне в галереях Эрмитажа. Потом неожиданно исчезал, чтобы столь же неожиданно появиться.

Теперь Зизи снова была перед ним – живое воспоминание о Михайловском и Тригорском.

В то время, когда они впервые встретились, поэт писал в «Онегине», расставаясь с юностью:

Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары…

Теперь трудно узнать прежнюю Зизи, когда-то наполнявшую весь тригорский дом своим звонким голосом и неуемными забавами.

Евпраксии Николаевне нет еще и тридцати лет, но уже положила на нее неизгладимый след провинциальная жизнь в тихом Голубове. Евпраксия Николаевна раздалась, стала заботливой супругой, счастливой матерью и рачительной хозяйкой. Разве только необыкновенная свежесть лица да озорные глаза напоминают о прошлом.

Встреча была суматошная и радостная. Зизи приехала с ворохом известий о Михайловском и обитательницах Тригорского, о своей семейной жизни…

Потом вдруг замолчала Евпраксия Николаевна и пристально поглядела на Пушкина. Оба поняли: для сентиментального путешествия в прошлое будет другое время.

– Маменька приказала мне, – сказала Евпраксия Николаевна, – разведать все о вашей жизни. Без того не уеду… Родной мой, какая у вас беда?

Перед Пушкиным была прежняя Зизи, золотое, горячее сердце. И спрашивала она властью того сокровенного чувства, которое связывало их когда-то в Тригорском.

Глава восьмая

Графиня Мария Дмитриевна Нессельроде была признанной представительницей того международного ареопага, который заседал в салонах аристократического Сен-Жерменского предместья в Париже, у мракобеса Меттерниха в Вене и в гостиной жены русского министра иностранных дел в Петербурге. Здесь все еще жили идеями «Священного союза» монархов против непокорных народов. Здесь стойко противостояли всякому проявлению духа времени, именуемого либерализмом. А в либералы зачислялись все, кто не клялся в верности извечным устоям религии и абсолютизма.

У Марии Дмитриевны не было недостатка в единомышленниках. Среди близких друзей она особо отличала голландского посланника, барона Геккерена. Барон принадлежал к высшей международной аристократии, он умел ненавидеть всякое проявление нечестивого либерализма не меньше, чем сама графиня Нессельроде…

Грубые русские таможенники не раз пытались чинить неприятности голландскому посланнику. К начальству шли рапорты о том, что в адрес голландского посланника, для его личных надобностей, идет беспошлинно такой поток ценных товаров, которого не могла бы распродать даже бойкая торговая фирма… Должно быть, и в таможне объявились какие-то либералишки. Куда от них укрыться?

Разумеется, министр иностранных дел граф Нессельроде единым росчерком пера укрощал не в меру усердных таможенников, а голландский посланник становился еще более ревностным посетителем салона графини Нессельроде.

Графиня подарила свое покровительство и приемному сыну барона Геккерена. После того как она приняла официальное участие в брачной церемонии, она, естественно, стала еще ближе к человеку, с которым ее связывали теперь новые, духовные узы, освященные религией.

Посаженая мать Дантеса стала заботливой поверенной его сердечных тайн, которые, впрочем, давно не были для нее новостью.

– Как?! – сочувствует графиня Мария Дмитриевна. – Пушкин и теперь закрыл перед вами двери своего дома? Но, – она склоняется к милому Жоржу, – разве существуют такие неприступные двери, которые устоят перед мужеством и находчивостью?

Впрочем, где же ей, старухе, давать советы! Конечно, грубости и выходки этого Пушкина нестерпимы. Если бы общество имело возможность от него избавиться, каждый порядочный человек вздохнул бы с облегчением…

Жорж Дантес почтительно слушает.

– Кстати, – вспоминает Мария Дмитриевна, – в лавках опять продают его книжонку. Неужто и цензурой тоже завладели либералы?! Доколе же государь будет терпеть политический разврат?

Дантес опять сочувственно слушает. Он еще в юности доказал свою верность королю Карлу X, ставшему жертвой политического разврата. Мария Дмитриевна вместе с супругом до сих пор боготворят этого бесславно ушедшего в могилу короля.

Марии Дмитриевне приятно беседовать с молодым человеком, непоколебимые убеждения которого ей так близки. Пусть же знает милый Жорж – России грозят тяжелые испытания. Слуги сатаны действуют повсеместно и под самой опасной личиной. Пушкин, например, – кто бы мог поверить! – по рождению принадлежит к дворянству, и он же призывает в своих книгах к истреблению господ!

Барон Дантес-Геккерен оживляется. Он всегда говорил: либералы всюду одинаково вредны. По счастью, бог хранит Россию. Но пример Франции не следует забывать. Лучше взять меры раньше, чем опоздать.

Графиня Нессельроде охотно соглашается. Но почему же терпят Пушкина? Будь бы власть Марии Дмитриевны – никто бы не увидел ни одной строки возмутителя. Если разбойнику Пугачеву молится, презрев все святое, дворянин Пушкин, то чего же ждать от мужиков? Дьявол, по божьему попущению, плодит и плодит в России гнусное племя подстрекателей. Смертоносный яд крамолы разливается повсеместно, а в лавках опять продаются сочинения Пушкина! Горе, когда у власти нет твердой руки…

Похоже было на то, что власти забыли о Пушкине. Молчал император. Не докучал поэту, как прежде, окриками и наставлениями граф Бенкендорф. Бездействовал и Сергий Сергиевич Уваров. Его не обманул, конечно, новый роман Пушкина, не менее возмутительный, чем прежние его сочинения. Министр Уваров имел в виду не приключения Петра Гринева и уж вовсе не подвиг девицы Мироновой, обратившейся к милосердию императрицы. Руководитель цензуры умел читать внимательнее, чем цензоры… Но ровно ничего плохого с «Капитанской дочкой» не произошло. И даже больше: как объявил Пушкин, что будет издавать «Современник» в 1837 году, так никто ему и не препятствует. Пушкина оставила в покое даже благонамеренная словесность.

Так иногда бывает перед грозой. Но что могло грозить Александру Пушкину в январе 1837 года? Ни одной видимой тучи нет на горизонте. Правда, стоит – никуда не уходит – легкое облачко. Но не увидишь за ним ни грозного профиля самодержца, ни сутулой спины графа Бенкендорфа, ни змеиной улыбки на тонких губах Сергия Сергиевича Уварова. Разве мелькнет стройная тень поручика Дантеса-Геккерена.

А что такое поручик Геккерен? Паркетный шаркун и сердцеед, вовсе неспособный участвовать в каких-нибудь делах, относящихся до высшей политики, хотя бы по ничтожному своему чину. И уж вовсе недостоин этот поручик того, чтобы помнили о его существовании государственные особы. Какое им дело до любого поручика, которому вздумалось бы волочиться за чужой женой? На такой случай у каждой жены есть свой собственный муж…

Какие-то шутники прислали одному из мужей «диплом» на звание рогоносца, но, должно быть, пересолили. Сам император в присутствии оскорбленного мужа повелел графу Бенкендорфу изобличить неведомых пасквилянтов, и Александр Христофорович принял высочайшее распоряжение к исполнению. Но опять же – что из того? Бывают такие распоряжения, которые меньше всего требуют усердия. Идет третий месяц. Император у Бенкендорфа не спрашивает, Бенкендорф тоже не спешит.

Автор «диплома» оставался в полной неизвестности. Может быть, так и не узнал, что вклинился со своим пасквилем в чужую игру. А может быть, так и остался в тщеславной уверенности, что это именно он, непрошеный и незваный, столкнул и царя, и барона Дантеса-Геккерена, и камер-юнкера Пушкина в ситуации, достойной пера Шекспира.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: