– Сейчас мы будем у места назначения, даю вам слово. Вам не грозят более ни рытвины, ни ухабы, вам остается лишь приглядеться из вашего экипажа к тем людям, которые бредут по обочинам дорог.

– Но зачем?!

– Для пользы музыки. Может быть, вам попадутся когда-нибудь беспокойные люди…

– Бродяги? Я не вижу чести…

– Не бродяги, Карл Федорович, а странные люди! Но зовут их так не за странность поведения, а за то, что они в странствии проводят жизнь…

– Очень странный народ и очень любит прогулки!..

– Ему виднее!.. А теперь вообразите, Карл Федорович, стелются перед вами дороги, а по дорогам идет да идет в размышлении человек.

Глинка взял скрипку и заиграл «Дороженьку». Он разводил голоса и подголоски и снова их сводил. Напев и сам вился, как бесконечная дорога. Звуки, как многообразны они ни были, как ни затейлив был их разбег, сами живописали дорогу и вторили мыслям дорожного человека.

– Это похоже на контрапункт? – спросил Глинка и положил смычок.

– Вы большой шутник, – отвечал Карл Федорович, – и. это очень мне известно!

– Ну да, – согласился Глинка, – где же нашим мужикам и бабам дознаться до контрапункта, они и слова такого не выговорят! Но если нет в этой песне мудрого голосоведения в каждом созвучии, в каждом придыхании, тогда, Карл Федорович, назовите меня глухарем!

– Вы можете собирать эту красивую песню в российский музыкальный музеум!

– В музей?! – опешил Глинка. – Живую душу – в музей?! Нет, она на новые дороги выберется, и, может быть, наши подголоски еще с самим ученым контрапунктом поспорят!

Он остановился, пораженный собственной мыслью, впервые высказанной в азарте спора. Дерзкая мысль о русском народном контрапункте отчетливо выступила перед ним, как неведомый, манящий брег…

А голоса и подголоски снова показали ему в эти дни свой норов.

Глинка попробовал записать любимую свою песню «Уж ты поле мое, поле чистое», и все вышло как нельзя лучше, потому что записывал он не пером на нотном листе, а смычком на струнах. Переиграл песню несколько раз, вечером велел собраться в людскую песельницам и приказал им петь для проверки «Поле». Голос повела та самая Лукерья из Починка, из-за которой он поспорил однажды с нянькой Авдотьей, а подголоски стали водить рябая Василиса да Наташа.

Глинка распоряжался, как хозяин:

– А ну, пойте еще раз!

Песню повторили.

Он насторожился:

– Летом будто не так пели… Раньше ты, Лукерья, голосом вот этак вела, – и показал на скрипке прежний голос.

– Так, Михаил Иванович, истинно так, – подтвердила Лукерья.

– Почему же сегодня не так поешь?

– Да ведь тогда, Михаил Иванович, в поле пели, а сегодня вроде как на посиделках. Выходит, и песне другой порядок.

– Да ведь в песнях, Михаил Иванович, и всегда так! – разом заговорили песельницы.

– А как же иначе, братец? – не вытерпела Наташа. – Это у вас в музыке правила, а в песнях – воля.

Глинка растерянно взглянул на сестру.

«Поле» запели еще раз, и теперь, словно раззадоренные Лукерьей, подголоски тоже пошли за голосом новым путем. Лукерья же, глазом не моргнув, тотчас к ним опять приладилась.

Пели и состязались. Каждый нес свое в общее согласие. Каждый отыскивал новое, ничего в песне не руша. И если в хорном пении и таился какой-то собственный таинственный контрапункт, то, казалось, он больше походил на вольную волю для каждого певца, чем на твердые правила.

Когда Глинка писал альт к Мауреровой увертюре, то был уверен, что отобрал предрешенное законами созвучий. А как записать песенные голоса, когда каждая песня у каждого песельника живет по-новому? Попробуй поймать песню на лету, оторвать ее от певца!

Глинка долго размышлял в тот день, впадая в сомнения. А наутро за завтраком сказал Наташе:

– Откуда ты волю взяла? Все равно: правила и для голосов и для подголосков есть!

Наташа пила чай со сливками и уписывала пышки. Ей вовсе не хотелось отрываться от пышек с вареньем для каких-то правил. Она, собственно, даже не поняла толком, о чем он говорил.

. – Угу! – кивнула Наташа, громко причмокивая.

Но тут о правилах заговорила госпожа Гемпель:

– Девицам не следует громко чавкать!

– Господи, сколько же на свете этих правил! – вздохнула Наташа.

Должно быть, о том же самом размышлял и брат…

Уже была уложена в чемодан альтовая партия. Песни же – и свои, новоспасские, и завезенные с Украины и Кавказа – покоились в памяти, дожидаясь, когда придет их час.

Отъезд задерживался только из-за батюшки Ивана Николаевича. Никогда еще не бывал новоспасский владетель в столь долгой отлучке. Пришли от него письма из Орла и из Москвы, потом из Петербурга.

«На-днях, уповательно, вернусь», – писал Иван Николаевич, однако все не возвращался.

В новоспасской церкви уже звонили великопостным печальным звоном. На клиросе пели:

– Покаяния двери отверзи ми…

Глинка зачастил в церковь. Древние напевы, сохранившиеся от дедовских времен, попрежнему чуждались здесь модных изощрений. Они все еще дышали великим искусством московских дьяков, которые умели вести напев по старинным крюкам.

Вернувшись в воскресенье от обедни, Глинка сел за рояль, и покаянный канон огласил зал.

– Ведь это же грех, Мишель! – укорила его Поля.

Мишель продолжал играть, не отвечая, а Поля присела у рояля в полной нерешительности: не грех ли и присутствовать при таком святотатстве?

Кончив игру, Глинка обнял Полю.

– Ну, молись теперь о прощении грешника, не чувствительного к спасению души, – и ушел к себе наверх.

Дверь в детскую была наглухо закрыта, когда к ней подобралась Машенька. Из-за двери все еще звучали покаянные напевы. Когда Глинка пытался их облечь в европейские гармонии, они при всем своем смирении воспротивились не менее решительно, чем самые задористые песни. Но Машеньке не было никакого дела до этой распри. Она смело постучала в дверь всей пятерней и, едва брат открыл, выпалила:

– Жених приехал!..

– Кто?!

– Жених, братец!

– Какой жених?!

– Да Полин же! – Машенька попыталась столь же стремительно исчезнуть, но брат схватил ее обеими руками:

– Кто тебе про жениха говорил?

– Все няньки, братец, говорят… – Машенька высвободилась и всплеснула руками: – Неужто вы, братец, ни разу не слыхали?

Но и Поля и Яков Михайлович Соболевский тоже не были осведомлены няньками о своей будущей судьбе. Они мирно сидели в диванной – Поля за рукодельем, Яков Михайлович с книгой в руках.

Когда Глинка вошел в диванную, Соболевский, не прерывая чтения, приветствовал его и с жаром продолжал:

– «Небо оделось покровом печали. Луна то краснела, как стыдливость, то пылала, как гнев…»

– Что это? – спросил Глинка, и Соболевский протянул ему недавно вышедший в Москве перевод поэмы «Матильда Рэкби» Вальтер-Скотта.

Чтение продолжалось. Молодой сосед с особенным чувством произносил строки, посвященные в поэме юному Вильфриду:

– «Вильфрид любил. Печальный взор его выражал нежность, но уста говорили только о дружбе».

Давно погасли огни на Острове муз, давно оплыли свечи на столе диванной, а Поля, Мишель и гость все еще сидели втроем.

Должно быть, для того чтобы не прерывать чтения поэмы, Яков Михайлович стал ездить в Новоспасское чуть ли не каждый день. И он был прав, потому что события развивались стремительно. В замке старого рыцаря Рэкби не только Вильфрид страдал от любви к прекрасной Матильде. Здесь же проводил свои дни и молодой благородный О'Нейль. Но события развивались, пожалуй, еще стремительнее за зубчатыми стенами замка Рэкби. Там войска, собранные Кромвелем, шли в битву против войск короля. К тому же, едва небо одевалось покровом печали и луна начинала краснеть, как стыдливость, в старом замке и в окружных лесах кишмя-кишели привидения, склонные по-своему решать участь героев. Нельзя же было читать поэму с перерывами, оставив и Матильду, и Вильфрида, и О'Нейля в такой страшной опасности!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: