Солнце, поднявшись из снежных сугробов, застало в детской все ту же картину. Правда, по сравнению с вчерашним днем на столе заметно прибавилось свежеисписанных листов. На каждом было много торопливых помарок и не менее того расплывшихся клякс. Солнце, гуляя по детской, просушило пролитые чернила и отправилось в птичью комнату, где, насупившись, сидел в клетке соловей. В это время Глинка начисто переписал ноты, потом аккуратно собрал бумаги со стульев и, расставив стулья по местам, с грохотом откатил кресло от двери.

В этот день у катка чуть не был сбит с ног Иван Маркелович Куприянов, пробиравшийся по коридору. Иван Маркелович успел заметить, что налетевший на него малыш Женя ехал вовсе не в кухонном тазу, а восседал на увесистом томе «Странствий», подаренных когда-то Михаилу Глинке. «Странствия», ударившись о стену, разверзли под крышкой переплета свои покрытые туманом пучины. Все это было именно так. Но разве туман встает только перед тем, кто плывет к незнаемым светилам? Колеблющаяся пелена тумана может застлать и каток и дорогие лица, когда на собственном столе, на линованной для нот бумаге, вдруг проступит желанный берег и в сердце отзовется: «Ты нашел!..»

Может быть, именно поэтому ничего не видел у катка Михаил Глинка, а братец Женя безнаказанно сменил кухонный таз на «Странствия». События у катка могли бы развиваться далее, если бы в конце коридора не появился кок скрипача Ильи.

Музыканты, собранные на пробу в парадной зале, играли бойко и уверенно по впервые положенным на пульты нотам. Зима, проведенная бок о бок с новоспасским баричем, не прошла для них зря. Глинка стоял у пульта со скрипкой в руках и, может быть, еще никогда не был так уверен в себе, как сегодня. Едва звучал финал увертюры, он снова взмахивал смычком и без роздыха играл все ту же пьесу.

Как ни привыкли к повторению оркестранты, они все-таки не могли понять: неужто еще ни одна музыка не приходилась так по сердцу Михаилу Ивановичу? А Глинка снова стучал смычком, потом отходил, слушал и снова брался за скрипку, чтобы присоединиться к оркестру.

Он даже не обернулся, когда в зале заскрипела дверь.

– Мишель! – Поле пришлось тронуть его за плечо. – Маменька давно тебя ожидает!

Он взглянул на сестру невидящими глазами, продолжая играть. Поля снова потрясла его за плечо:

– Нельзя же играть до ночи, милый, идем!

– Куда?.. – Мишель опустил скрипку, и музыканты тотчас оборвали игру, а в наступившей тишине его голос прозвучал непривычно громко: – Ты знаешь, что я сделал? – Он схватил ноты с пульта, за которым сидели альты, и развернул лист перед Полей: – Божусь, здесь нет ни одной неверной ноты! – Он еще ближе поднес лист к ее лицу: – Ты видишь?

– Ну кто же по нотам видит? – засмеялась Поля.

Мишель сразу пришел в чувство и даже не сказал ей, что то была альтовая партия, написанная им по собственному соображению к увертюре Маурера.

– Маменька, помните ли, как я толковал вам, что мне надобно постигнуть оркестру? – возбуждённо говорил Мишель, придя на половину Евгении Андреевны. – Помните ли мои слова?

– Где же мне все упомнить? – отвечала Евгения Андреевна.

А он уже обращался к Ивану Маркеловичу, развернув на столе заветный лист.

– Сюда, сюда обратите взоры! – указывал он на какие-то такты. – Здесь я впервые постиг… Впрочем, – добавил он улыбаясь, – я еще ничего не постиг, но вижу, каковы должны быть правила сочинения!

– За сочинительство принялся? – укоризненно покачал убеленной головой Иван Маркелович. – Опамятуйся, друг мой, не доведет до добра пагубная страсть!..

Весь дом уже спал, а «пагубная страсть» стояла у изголовья Михаила Глинки. В темноте кружились перед ним правила сочинения…

В коридоре раздались шаги, и свет от свечи ударил Глинке в глаза.

– Не спишь? Так и знала! – прохладная материнская рука легла ему на лоб.

– Должно быть, перетрудился, маменька, – сын говорил с той же покорностью, как в детстве. – Да я постараюсь и тотчас засну…

А вместо того сел на постели и, жмурясь от света, начал говорить о том, что пришло время ехать ему в Петербург.

– И через все огорчения музыку сочинять будешь? – улыбнулась Евгения Андреевна.

– Если бы только суметь! – он глядел на нее с надеждой.

– Ты у меня такой, что все сможешь. Против всех ты самый кроткий вышел, только в трудах неуступчив!

Мать и сын проговорили до рассвета. Он не возвращался больше к альтовой партии. Кто же поймет в Новоспасском, как сошла вдруг госпожа Гармония с золотого облачка и вместо далекого, призрачного царства перед ним приоткрылась непреложная связь оркестровых голосов и их созвучий. Глинка стал засыпать под тихий материнский голос, под любимый ее рассказ о том, как она выходила замуж, и заснул, когда старинная желтая карета помчала шмаковскую барышню в Новоспасское.

Евгения Андреевна положила руку на лоб сыну. Он первый раз во сне улыбнулся, потому что за каретой уже была порублена плотина и все препятствия были позади.

Глава седьмая

Можно представить себе, что испытал мореплаватель, когда возглас: «Земля!» – впервые раздался в пустоте океана. Можно ощутить все величие минуты, когда, нагнувшись к яблоку, воскликнул Ньютон: «Я нашел!»

Но что удивительного в том, если молодой человек с грохотом отодвигает кресло от дверей комнаты или ходит с нотным листом в руках, а потом разыгрывает с дядюшкиными музыкантами Маурерову увертюру? Что удивительно, если молодой человек, склонный к музыке, разложил перед собой все оркестровые партии и, соображаясь с ними, написал недостающий альт?

Но если вслушивается сочинитель в написанное им и не устает повторять: «Здесь нет ни одной неверной ноты!» – хотя никогда не слышал он, как расположил альт в своей увертюре Людвиг Маурер, – это значит, что пришел сочинитель к соображению законов, по которым тяготеют звуки к звукам.

Глинка собирался везти в Петербург изобретенную им альтовую партию, окрыленный надеждою вырвать у музыки сокровеннейшую из ее тайн.

А Карл Федорович Гемпель, снова прибывший в. Новоспасское для свидания с достойной супругой, был приглашен наверх, однако не для игры в четыре руки.

– Мне кажется, – сказал Глинка, показывая гостю свежеисписанные нотные листы, – что рано или поздно я одолею тайны контрапункта.

– Бессомненно, Михаил Иванович, – отвечал Карл Федорович, – и я первый буду бить в мои ладушки, когда встречу вас на трудной, но благородной дороге музыканта!

Однакоже! – задумался Глинка. – Скажите мне, прав ли я в моем мнении? Все ухищрения контрапункта и все красоты гармонии будут мертвы для того, кто не постигнет в звуках философии?

– Э! – удивился сын органиста из Веймара. – Зачем артисту философия? Ни Кант, ни Гегель не делают музыки, Михаил Иванович!

– А Моцарт и Бетховен? А философическая суть их творений?.. – возразил Глинка. – Ведь самые совершенные звуки только тогда становятся музыкой, когда в них воплощается мысль…

– Но наука контрапункта есть великая наука сама по себе!

– А вот за это я бы никогда не стал бить ей в мои ладушки! – созорничал Глинка и опять стал серьезен. – Но я готов впасть в ересь, Карл Федорович, и утверждать, что самые ученые музыканты мира не подозревают о существовании другого контрапункта, который силен именно тем, что рожден мудростью народной!

– Где же есть этот философический контрапункт? – улыбнулся Карл Федорович.

– Здесь! – сказал Михаил Глинка.

– В ваших композициях? Но в таком случае я хочу их слышать!

– К сожалению, у меня нет никаких композиций, – насупился Глинка, – и не о них речь. Вы наши русские дороги знаете?

– Очень, и даже собственными моими боками! – откликнулся Карл Федорович.

– Премного в том сочувствую. Но видели ли вы, как бегут и переплетаются и снова расходятся, чтобы сойтись, эти русские дороги?

– Вы обещали, Михаил Иванович, показать мне новый контрапункт, а вместо того приглашаете на прогулку. Но я уже очень сыт этими прогулками по русским дорогам!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: