– Я думаю, – сказала Варенька, вернувшись в столовую и ни к кому в отдельности не обращаясь, – я думаю, что Мишель будет именно артистом! – Варвара Федоровна неуверенно смотрит на Ивана Николаевича: она еще никогда не говорила об этом в его присутствии.

– Как вы изволили сказать? – не разобрав, переспрашивает Иван Николаевич.

– Я думаю, что из Мишеля, может быть, выйдет настоящий артист…

– Артист?! – Иван Николаевич смотрит на Варвару Федоровну, ничего не понимая. – Какой артист?

– Фортепианист… Может быть, даже большой фортепианист! – охотно разъясняет Варенька.

– За что же такая напасть? – недоумевает Иван Николаевич. – Увольте, бога ради увольте, любезная Варвара Федоровна. Нечего сказать, славное дело для Михайлы Глинки! – Иван Николаевич становится серьезным. – Мишель должен стать и будет прежде всего полезным гражданином отечеству, а все прочее – пустое!

Евгения Андреевна поднимает голову от шитья и внимательно прислушивается к тому, что говорит муж.

– Помнишь, душа моя, – обращается к ней Иван Николаевич, – уж не Карповна ли напророчила Мишелю? И придумала старуха: скоморох родился! Я-то полагал, что Мишель в родословные дворянские книги записан, а его – в скоморохи! Как тебе нравится, Евгеньюшка?

Евгения Андреевна улыбнулась, но ничего не ответила и снова склонилась к шитью.

– Я той мыслью ласкаюсь, Варвара Федоровна, – снова отнесся к гувернантке Иван Николаевич, – что Мишель никогда не будет артистом и не может оным стать. Перед ним открыты иные поприща, и к ним Мишель предназначен!

Варвара Федоровна тоже ничего не ответила, только Иван Николаевич теперь окончательно погиб в ее глазах.

Участь сына была давно решена Иваном Николаевичем. По слабости здоровья Мишель не годился к военной службе. Не придется полюбоваться на него в гвардейском мундире – ничего не поделаешь! Не вышел в гвардию – пойдет по дипломатической части. Кто знает, может быть, Мишель в дипломатах на такие высоты заберется, на которые еще никогда не проникал никто из служилых Глинок!

Иван Николаевич прислушался, как играл в зале Мишель: должно быть, и в самом деле изрядно? Ай да Мишель!

– Разве я, Варвара Федоровна, против изящных искусств? – снова поднял разговор Иван Николаевич. – Нимало! Искусства отнюдь не препятствуют фортуне молодого человека. Можно сказать, что при надлежащей оказии дружба с музами может обернуться даже прибытком в карьере. В том, Варвара Федоровна, суть!

Но что бы ни говорил отныне Иван Николаевич, не простит его музыка и не окажет ему ни малейшего снисхождения Варвара Федоровна. Да и что ей, Вареньке, до Ивана Николаевича, если Мишель все-таки играет в зале, и как играет!

Прислушивалась к игре сына и Евгения Андреевна. Она бы, пожалуй, вовсе не огорчилась, если бы вышел из Мишеля артист. Ни крошечки бы Евгения Андреевна не обиделась, хотя Ивану Николаевичу признаться в том нельзя.

Вот и видно, что яблочко от яблони недалеко падает: шмаковские Глинки все до одного музыкой ушиблены. Взять хоть бы Евгению Андреевну. Счастлива она своей судьбой, счастлив ее жребий в муже и в детях. Но осталась где-то в сердце девичья светелка, а в той светелке – музыка. Только двери в светелку не раскрылись и музыка не сошла к Евгении Андреевне в жизнь.

В мерцании свечей быстро перебегают по столовой тени от движущейся руки Евгении Андреевны. Еще быстрее мелькает по батистовой распашонке игла. Игла взлетает и снова возвращается, а Евгения Андреевна как унеслась мыслями, так и пребывает вдали от Новоспасского. Видится ей нарядный, залитый огнями зал; среди пальм и лавров на возвышении чернеет великолепный рояль и за роялем… Да кто же этот стройный юноша, облаченный в модный фрак, что сидит за роялем с таким вдохновенным лицом?.. Мишель! – дивится Евгения Андреевна. Мишель!.. Но Мишель ее не видит. Божественная музыка наполняет зал. Что он играет? Гуммеля? Фильда? Сердце Евгении Андреевны бьется так сильно, что она уже ничего не слышит: ни музыки, ни плеска сотен рук… Только в руках у нее опять белеет распашонка и чадит на столе перед нею нагоревшая свеча. Евгения Андреевна с трудом различает знакомую обстановку новоспасской столовой и, улыбаясь, снова берется за иглу. Она давно сидит в столовой одна за своим шитьем. Все давно разошлись. И Мишель, в самом деле, кончил играть в зале рядом.

«Да сколько же ему лет? – возвращается к действительности Евгения Андреевна и соображает: – В мае исполнится всего десять. До артиста, пожалуй, далеко!» – соглашается она сама с собой и рассматривает свою работу, которую готовит изо дня в день, чтобы будущее не застало ее врасплох.

В мае у Глинок, как всегда, отпраздновали день рождения Мишеля, а вскоре во всех ельнинских усадьбах читали и перечитывали русский манифест, данный в Париже в мае того же 1814 года.

«…Тысяча восемьсот двенадцатый год тяжкими ранами, приятыми в грудь отечества нашего для низложения коварных замыслов властолюбивого врага, вознес Россию на верх славы, явил перед лицом вселенной величие ее…»

Русская армия вошла в Париж. Кто не испытал тогда на Руси чувства священной гордости быть россиянином?

– Ответствуйте, государи мои, кто?! – вопрошал Иван Маркелович, примчавшийся в Новоспасское вслед за манифестом, и сам себе отвечал. – Нет таковых!..

Манифест читали дома столько раз, что Мишель уже знал его наизусть, когда в воскресенье после обедни отец Иван вышел на амвон для торжественного чтения народу:

– «Тысяча восемьсот двенадцатый год тяжкими ранами, приятыми в грудь отечества нашего…» – начал отец Иван и закашлялся. Должно быть, от натуги на глаза выступили слезы.

Народ крестился и клал поклоны.

Пока отец Иван читал, Мишель перебирал в памяти новоспасских мужиков: многих нет… И Акима тоже нет. Может быть, ходит Аким по Парижу и присматривается: как живут люди, почему Бонапарту служили?..

Но Аким не возвращался. Может быть, сложил голову на родной земле, великую ее обиду кровью смыл…

«…Чувство рабства незнаемо сердцу россиянина, – читал в манифесте отец Иван, – никогда не преклонял он главы перед властью чуждою…»

Жар-птица

Глава первая

«…Пусть перо, резец, кисть и смычок обратятся единственно к прославлению добродетелей и подвигов отечественных. Тогда кто не пленится приятностью сих искусств и кто не благословит цели, к которой они клониться будут…»

Сочинитель откидывает перо, берет песочницу и в задумчивости посыпает написанную страницу песком. На разбросанных по столу четвертушках бумаги нанесены в первоначальном беспорядке мысли для рассуждения «О природной способности русских к приятным искусствам».

«Эк, куда тебя, батюшка, занесло!» – сам себе удивляется сочинитель, и его лицо отражает скоротечное противоборство чувств.

В самом деле: в журналах ждут от Федора Николаевича Глинки продолжения славных «Писем русского офицера», и многие любители словесности знают эти письма наизусть, а сочинитель возьми да и ударься в приятные искусства. Но разве мало поработали в честь победы над Бонапартом перья и смычки? И все-таки именно к музыке обращено рассуждение, над которым трудится Федор Николаевич.

«Не время, сударь, не музам, а Марсу служим!» – говорит он себе с укоризной, а в воображении уже предстает перед ним заядлый журнальный спорщик.

– Единый предмет, достойный внимания, – начинает журнальный всевидец, – есть величие России и великое ее в мире предназначение!..

– Точно, сударь, – немедля откликается Федор Николаевич, – но в чем будем искать сие предназначение? Не творящий ли дух народа есть первый залог великого предназначения отечества? Не сей ли творящий дух, явленный в самобытных напевах русского народа, есть память о прошлом и знамение будущего? Почему же мы молчим, сударь, о несметном богатстве сем и покорствуем варягам?..

Федор Николаевич ждет ответа, но никто ему не отвечает. Он схватывает один из перебеленных листов рассуждения и с жаром перечитывает:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: