«Музыка – это я!» – мог бы сказать о себе господин Кавос. И если не говорит, то, вероятно, только потому, что у него не остается времени для разговоров. Он поставляет на театр французские оперы-водевили, сочиняет их в итальянском вкусе, по пути приделывает продолжения к немецкой «Лесте» и вовремя поспевает со своей музыкой к каждому новому балету балетмейстера Дидло. Капельмейстер итальянской, французской и русской оперы, господин Кавос обязался по контракту сочинять оперы, балеты, феерии, интермедии, куплеты и всякую музыку, какая будет надобна для всех трупп. Говорят, будто музыка в России должна быть русской? Ну, что ж! Верный контракту, господин Кавос честно выполнит его. Катерино Альбертович уже написал оперы об Илье-богатыре, о Казаке-стихотворце и об Иване Сусанине, – tempo, signori!
Господин Кавос вздымает руку над пансионским оркестром и начинает репетицию. Крепостной сеньор Михеич, состоящий при воспитаннике бароне Вревском, грозно взмахивает литаврами. Но cкрипки еще выводят первое тремоло, потом начинают дуть трубачи, и гремит, наконец, весь пансионский хор. Только Михеич, обреченный с литаврами на безделье, все ждет своего часа и заметно покачивается, не то от вдохновенного нетерпения, не то от пропущенного для вдохновения полуштофа.
Воспитанник второго класса Глинка Михаил не участвует ни в оркестре, ни в хоре. Он стоит в отдалении, среди зрителей, и наблюдает за музыкантами, потом незаметно покидает парадный зал.
В коридоре встретился было Глинке сердечный друг Николай Мельгунов, но и он бежал, запыхавшись, в сборную, где изощрялись фортепианисты. В репетиционном зале кто-то вытягивал из скрипки минорную гамму и врал…
– Ох, врет! – поморщился, проходя мимо, Глинка и, не утерпев, заглянул в репетиционный класс; но не было никакой возможности установить, кто именно врал: класс был полон усердных скрипачей.
Изящные художества нераздельно властвовали в пансионе в положенные им часы. Кажется, один Глинка был равнодушен к этому общему увлечению. Впрочем, у племянника Ивана Андреевича были иные пути, чтобы приобщиться к истинной музыке. Дядюшка решительно взял на себя миссию подыскать племяннику музыкальных учителей.
Глинка прошел в конец коридора и по витой лестнице поднялся в мезонин. Здесь благодаря заботам батюшки он живет на полуприватном положении вместе с тремя товарищами и особым гувернером. В низкие комнаты мезонина реже заглядывает всевидящее начальство, не решаясь часто взбираться сюда по узкой крутой лестнице. Здесь и живут трое смоленских Глинок: двое привезены с Духовщины, а третий – из-под Ельни.
Здесь же стоит и рояль Тишнера, лучшего мастера столицы, подарок от батюшки и матушки Мишелю, его первый в жизни собственный рояль. Глинка, как всегда, полюбовался им и бережно вытер рукавом форменной куртки лакированную крышку.
Теперь бы, пожалуй, и сесть за рояль, но снизу все еще лезли в уши изящные искусства. Нечего делать, придется обождать. Глинка опустил крышку рояля и, не зажигая свечи, подошел в потемках к окну. За окном ковыляла куда-то салопница, а глянул на нее Глинка еще раз – нет ни старухи, ни чепца с фиолетовым бантом на трясущейся голове. Дошла старая до лавчонки или потонула в осеннем мраке, и плывет дальше только бант-сирота?..
Только что выехали на Фонтанку дрожки, возница замахнулся на клячу кнутом, и опять нет ни возницы, ни кнута. И не понять, то ли все еще стучат по булыжнику дрожки, то ли дождь крупными каплями стучит в окно?
Где-то зажегся фонарь, злобно подмигнув тусклым желтым глазом вслед невидимому фонарщику, и дрожащее пятно легло на невидимую Фонтанку. Потом зажегся второй фонарь и, обрадовавшись дальнему собрату, послал к нему едва видимый луч. Луч скользнул по мокрой панели и побежал, но, никуда не добежав, потонул в бездонном мраке. И вот уже ничего нет за окном – ни Петербурга, ни Фонтанки, ни Калинкина моста. Только ветер впричет плачет, неведомо о чем…
Глинка ощупью зажег свечу и открыл дверцу на теплый чердак. Зобастые голуби дружно заворковали, а кролики, ослепшие от свечи, тревожно тыкались в руку теплыми мордочками. Вот и вся мать-натура, мирящаяся с существованием на петербургском чердаке. Певчих птиц в пансионе не заведешь. Ни одна ольшанка не будет здесь петь. А если и запоет от усердия, то будет, пожалуй, похоже на то, как поют внизу пансионеры. Так поют еще ученые канарейки и столичные девицы… Глинка оглядел еще раз мать-натуру, задал ей корма и, уходя с чердака, плотно закрыл за собой дверь.
Изящные искусства, наконец, утихли внизу: теперь дождалась своего часа музыка.
Когда осень льет за окном беспричинные слезы, невольно еще раз прислушаешься к песне, которую поет без конца унылый ветер. И некуда уйти от тебя, бурная, мрачная ночь…
Глинка играл, склонившись к роялю. Он не слышал, как в комнату вошел Николай Мельгунов и остановился у дверей, не сводя с рояля глаз. Он стоял долго, не шевелясь, затаив дыхание, но так и не увидел, как над домом господина Отто появилось золотое облачко и на нем госпожа Гармония, давно разыскавшая путь из Новоспасского в Благородный пансион. Золотое облачко скользнуло в мезонин, и госпожа Гармония протянула руки Мишелю. Он улыбнулся ей, как старой знакомой, обрадованный и смущенный, а потом смутился еще больше, помогая гостье выйти из воздушного экипажа. Госпожа Гармония осторожно коснулась клавиш, только поступь ее была не очень уверенной, потому что и путь, которым она шла, никогда и никем не был проложен…
Николай Мельгунов все еще стоял у дверей, слушал, затаив дыхание, и решительно ничего не видел, а Глинка все еще продолжал играть… Но в это время за госпожой Гармонией погнался сам генерал-бас: «Не лезь, сударыня, куда не следует! Где видообращения аккордов?..» И то ли метнулось пламя от свечи, стоявшей на тишнеровском рояле, то ли госпожа Гармония, опасаясь, пустилась обратно в песенное царство… Однако ей и тут не повезло, потому что вместо дорог открылись одни перепутья, и воздушная гостья снова остановилась в полном недоумении: ей ли, Гармонии, вместе с песнями к столичной музыке под начал итти или столичной музыке у песенных подголосков учиться?..
Низкая комната мезонина все еще полнилась звуками, но поступь госпожи Гармонии была теперь вовсе неуверенной. Тогда Михаил Глинка снова подал руку воздушной гостье. И чем дальше они шли, все светлее и светлее становилось в мезонине. Должно быть, где-то далеко, в песенном царстве, брызнула жар-цветом неопалимая папороть.
– Осторожнее! – предупредил госпожу Гармонию Михаил Глинка – лешие и оборотни подстерегали их на каждом шагу…
Где-то в недосягаемой дали все еще пылала, не сгорая, слепящая папороть, но воздушная гостья уже покинула мезонин, и рояль не издавал более ни единого звука. За ним все еще сидел пансионер Глинка, и непокорный хохолок упрямо торчал над его склоненной головой.
И тут другой пансионер и дока-фортепианист Николай Мельгунов сделал одно из самых удивительных открытий в его жизни. Впрочем, он не раз уже делал их, забегая в мезонин:
– Мимоза, – сказал Николай Мельгунов, приближаясь к роялю, – ты же истинный музыкант!
Глинка молчал, не выходя из задумчивости, словно соображал по клавишам путь, которым только что шла госпожа Гармония, или отыскивал то злополучное место, где лешие и оборотни испугали ее.
– Музыкант? – нахмурился Глинка. – Вот в том буду с тобой диспутовать! – Неведомо откуда на смену госпоже Гармонии явился живой двойник Ивана Екимовича и, обдергивая воображаемый жилет, глубокомысленно вопросил: «А как мы понимаем музыку? Как способность души или как науку? Довольно!..» Глинка снова стал играть, но, должно быть, подинспектор Колмаков не давал ему покоя. – Будь бы я Иваном Екимовичем, – говорил он, играя и прислушиваясь, – я бы и далее вопросил, – и голос его мгновенно изменился: – А как же надобно понимать науку музыки, а? – и, рассмеявшись, Глинка махнул рукой: – Тут, брат, ни один подинспектор ничего не объяснит. Dixi!
И он снова заиграл мечтательный ноктюрн, сочиненный Фильдом.