Седьмые посиделки

Гюриель пошел отыскивать Жозефа, а я побрел к постели, над которой он так издевался. До его ухода, из самолюбия и любопытства, я скрывал и забывал боль в костях, но тут только почувствовал, что он измолотил меня с головы до ног. Он пошел от меня ровным и твердым шагом, как ни в чем не бывало, а я пролежал целую неделю в постели: у меня шла кровь из горла, и все кости ныли. Жозеф пришел навестить меня и дивился моей хвори. Из глупого стыда я не хотел ему признаться, видя, что Гюриель, говоря с ним обо мне, не сказал ему ни слова о том, как мы с ним объяснились.

Весь народ дивился тому, что на ольньерской ферме помяли пшеницу, и никто не мог понять, каким образом появились следы мулов на наших дорогах.

Отдавая зятю деньги, которые мне так дорого достались, я рассказал ему по секрету, как было дело. Он был парень осторожный и не сказал об этом никому ни слова.

Жозеф спрятал волынку в доме Брюлеты, но пользоваться ею не мог. Ему и некогда было: у них началась уборка сена, да и Брюлета, боясь злобы волынщика Карна, всячески убеждала его отказаться от своего намерения.

Жозеф как будто бы убедился, а между тем про себя задумал что-то новое и, как нам казалось, намеревался наняться в другой приход, надеясь, что там ему будет посвободнее.

Перед Ивановым днем он уже не стал и скрывать этого и объявил хозяину, чтобы он искал другого работника. Но не было никакой возможности узнать от него, куда именно он хочет идти, и так как он отвечал обыкновенно «не знаю», когда его спрашивали о том, чего ему не хотелось говорить, то мы и полагали, что он действительно хочет наняться к кому-нибудь, но еще сам не знает, к кому именно.

Так как на ярмарку у нас большой праздник в городе, танцы, веселости, то Брюлета пошла туда, и я также. Мы думали, что увидим там Жозефа и узнаем, наконец, в какое место и к какому хозяину он решился наняться, но ни поутру, ни вечером на базаре его не было. Никто не встречал его в городе. Он оставил волынку, но взял с собой накануне те вещи, которые обыкновенно оставлял у дедушки.

Вечером пошли мы домой все вместе: я, Брюлета, все ее поклонники и вся молодёжь нашего прихода. Брюлета взяла меня под руку и, сойдя с дороги на траву, поодаль от других, сказала:

— Знаешь ли, Тьенне, меня сильно беспокоит наш Жозе. Я видела мать его в городе: она, несчастная, горюет и не может придумать, куда он девался. Жозе давно уже намекал ей, что намерен уйти отсюда подальше, а как теперь узнать, куда именно? Бедная женщина просто убивается с тоски.

— Да и вы, Брюлета, как мне кажется, не слишком веселы. На других праздниках вы танцевали, сколько мне помнится, совсем не так.

— И вправду, — отвечала она. — Я люблю этого бедного парня, хоть он и чудной такой. Люблю прежде всего по долгу, ради его матери; потом, по привычке люблю; наконец, потому, что он мастер играть на свирели.

— Так тебе в самом деле нравится его свирель?

— Что ж тут удивительного, братец? Я не вижу тут ничего дурного.

— И я также, но…

— Да объяснись же, наконец, — сказала она, засмеявшись. — Ты давно уж мне все что-то напеваешь. Мне бы хотелось покончить с этим раз и навсегда.

— Брюлета, — сказал я, — оставим Жозе в покое и поговорим о нас самих. Разве ты не видишь, как я люблю тебя? Скажи же мне, могу ли я надеяться, что ты когда-нибудь будешь отвечать мне тем же?

— Ого-го! Да что ж ты, наконец, серьёзно говоришь?

— Я всегда говорил серьёзно, даже и тогда, когда стыд заставлял меня обращать свои слова в шутку.

— Если так, — сказала Брюлета, ускоряя шаги, чтобы нас не могли слышать другие, — расскажи мне, как и почему ты меня любишь, а потом я уж тебе отвечу.

Я видел, что ей хочется от меня похвал и сладких речей, а я, признаюсь, был на это небольшой мастер. Я принялся, однако ж, говорить как умел, и рассказал ей, что с тех пор, как явился на свет Божий, только о ней одной и думал, как о самой пригожей и любезной из всех девушек в мире и как в то время, когда мне было всего еще двенадцать лет, она меня уже околдовала.

Нового я ей тут ничего не сказал: она сама призналась, что давно заметила это. Но, насмехаясь, спросила:

— Объясни же мне, пожалуйста, каким образом ты не умер от печали, когда так убивался по мне? И как могло случиться, что ты стал таким здоровым и сильным парнем, когда любовь, как ты говоришь, тебя иссушила?

— Ты шутишь, Брюлета, а обещала говорить со мной серьёзно, — сказал я.

— Ничуть, — отвечала она. — Я говорю очень серьёзно. Я могу полюбить только того, кто поклянется мне, что во всю жизнь не любил и не желал никого, кроме меня.

— Вот это другое дело, Брюлета! — вскричал я. — И если тебе этого хочется, то я не страшусь никого, не исключая и твоего Жозе, хоть он, правда, и не взглянул никогда ни на одну девушку. Но ведь у него глаза-то ничего не видят, не исключая и тебя, моя красавица, иначе бы он не покинул тебя.

— Оставим Жозе в покое, мы ведь условились в этом, — возразила Брюлета с живостью. — И так как ты хвалишься тем, что твои глаза многое видят, то признайся, что, несмотря на любовь ко мне, ты заглядывался не на одну девушку… Ну, не лги, пожалуйста, я терпеть не могу лжи. Скажи мне откровенно, чему это вы, например, так весело смялись в прошлом году с Сильвиной, и, месяц или два тому назад, с долговязой Бонин, с которой ты плясал перед моим носом два воскресенья сряду?.. Что ж ты думаешь, я слепа?

Я обиделся сначала, но потом, подумав, что Брюлета могла сказать это из ревности, отвечал откровенно:

— То, что я говорил тем девушкам, родная, вовсе не так хорошо, чтобы повторять девушке, которую люблю и уважаю. Мало ли каких глупостей может наделать человек от скуки, но раскаяние, которое он чувствует потом, лучше всего доказывает, что его сердце и ум тут вовсе не участвовали.

Брюлета покраснела и поспешно сказала:

— Стало быть, ты можешь дать мне клятву в том, что никогда, с тех пор, как живешь на свете, ни одна девушка ни лицом своим, ни своим нравом не затмевала меня в твоем уважении?

— Могу! — отвечал я.

— Ну так поклянись же. Только подумай хорошенько, как христианин, о том, что ты мне скажешь. Поклянись мне, что ни одна девушка не казалась тебе такой пригожей, как я.

Я хотел было уже произнести клятву, как вдруг, сам не знаю каким образом, во мне пробудилось воспоминание, которое заставило меня остановиться. Глупо было, может быть, с моей стороны обращать на него внимание. Человек более опытный счел бы это пустяком, но я никак не мог солгать в ту минуту, когда образ так ясно представлялся моим глазам. А между тем, я совсем забыл о нем и, вероятно, никогда бы не вспомнил, если бы Брюлета не потребовала от меня этой клятвы.

— Что ж ты задумался? — спросила она. — Это хорошо, впрочем: я буду уважать тебя, если ты мне скажешь всю правду, и презирать, если солжешь.

— Не солгу, Брюлета, — отвечал я, — только, если ты от меня требуешь справедливости, то будь же и сама справедлива. В жизнь мою я видел двух девушек, двух детей, можно сказать, из которых мне было бы трудно сделать выбор, если б тогда же, в то время, когда я еще и сам был ребенком, мне сказали: «Вот две девочки. Они полюбят тебя со временем. На которой же из них ты бы хотел жениться?» Разумеется, я выбрал бы тебя, Брюлета, потому что знал уже, как ты любезна и хороша, между тем как другую я не знал ни крошки и видел ее всего каких-нибудь десять минут. Но подумав хорошенько, я, может быть, стал бы сожалеть. Не потому, что она была красивее тебя — это невозможно, я думаю, но потому, что она так просто и охотно поцеловала меня в обе щеки, тогда как от тебя я никогда еще этого не видел. Я мог заключить из этого, что девушка эта просто, от всей души отдаст мне свое сердце, между тем как твое сердце, Брюлета, загадка, которая мучит меня и пугает.

— Где же она теперь, — спросила Брюлета, пораженная, по-видимому, моими словами, — и как ее зовут?

Она сильно удивилась, когда я сказал, что не знаю, как ее зовут и откуда она, и помню только, что она назвала себя лесной девушкой. Я рассказал ей, как мы с отцом встретили засевшую в грязь тележку, причем она закидала меня вопросами, на которые я не мог отвечать, потому что в памяти моей все это уже перепуталось, да и я не думал придавать пустому делу такой важности, как она думала. Она старалась объяснить себе каждое мое слово и как будто бы спрашивала сама себя с видимой досадой, действительно ли она так хороша, чтобы уж так много требовать, и что скорее может понравиться в девушке: откровенность или притворство.

В первую минуту, может быть, ей и хотелось заставить меня забыть хорошенькую девочку, которая так неожиданно явилась в моей памяти и решительно, без всякой причины, беспокоила ее. Но после двух или трех слов болтовни она отвечала мне на мои упреки:

— Нет, Тьенне, я не виню тебя в том, что ты поглядел на хорошенькую девушку, когда это случилось так просто и естественно, как ты рассказываешь. Но пустяки, о которых мы с тобой вот уже несколько минут толкуем, заставили меня, сама не знаю каким образом, подумать очень серьёзно о тебе и о себе… Ведь я кокетка, родной мой. Я чувствую, что эта болезнь сидит в каждом кончике моих волос. Не знаю, излечусь ли я когда-нибудь от нее, но теперь, по крайней мере, я смотрю на любовь и на замужество, как на конец всех радостей и веселий. Мне пошел девятнадцатый год: пора бы, кажется, подумать о себе хорошенько, а между тем, веришь ли, для меня эта мысль — нож острый в сердце. Ты — совсем другое дело. С пятнадцати или шестнадцати лет ты уже стал подумывать о семейном счастии, и твое простое сердце дало тебе ответ справедливый: тебе нужна, родимый, подруга добрая и простая, как ты сам, без лукавства, гордости и капризов. А я обманула бы тебя самым низким образом, если бы сказала, что ты найдешь во мне то, что ищешь. Уж не знаю, каприз ли это или недоверчивость, только меня не влечет ни к кому из тех, кого я знаю. Чем больше живу я, тем больше мне нравится свобода и веселье… Будь же мне другом, товарищем и родным, и я стану любить тебя, как Жозефа, и даже больше, если ты будешь верен мне в дружбе. Но не думай жениться на мне: я знаю, что это было бы противно желанию твоих родных, да и моей собственной воле, и я могла бы на это решиться только из опасения огорчить тебя… Отвечай же скорее: видишь, за нами наблюдают и бегут сюда, чтобы прервать наш длинный разговор. Скажи мне, ведь ты не сердишься на меня? Ты соглашаешься на мою просьбу и будешь по-прежнему мне братом? Если ты скажешь «да», мы встретим вместе Иванов день и весело откроем танцы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: