Жозеф посмотрел на меня исподлобья, как будто собираясь укусить, но Брюлета дотронулась до него концом прялки и, наклонившись, стала шептать ему что-то на ухо.
— Нет, нет! — отвечал он, вовсе не стараясь говорить тихо. — Тьенне не может посоветовать мне ничего путного. Он в этом деле смыслит так же мало, как и твоя коза. И если ты скажешь ему хоть одно слово, я не скажу тебе больше ничего.
Говоря это, он поднял топор и серп и ушел.
— Вот он опять рассердился, — сказала Брюлета, вставая и собирая стадо, — но поверь мне, Тьенне, тут нет ничего важного. Я знаю затеи его: помочь мы ему не можем, и лучше всего оставить его в покое. Он, должно быть, помешан немножко с самого рождения. Он не умеет, да и не хочет объясниться, и всего лучше, кажется, не тревожить его: когда начинаешь его расспрашивать, он принимается плакать и убивается из-за пустого.
— Мне кажется, впрочем, Брюлета, что ты умеешь заставить говорить его.
— Я ошиблась, — отвечала она. — Я думала, что у него на душе в самом деле какое-нибудь горе. Но то, что рассказал он мне, рассмешило бы тебя, если бы я могла тебе сказать. Но так как он не хочет этого, то нечего об этом и думать.
— Если бы это были пустяки, — продолжал я, — то вы не принимали бы в нем такого участия.
— А ты находишь, что я принимаю в нем слишком большое участие? — сказала она. — Да разве я не обязана этим его матери, которая лелеяла меня и заботилась обо мне более, нежели о своем собственном детище?
— Справедливо, Брюлета. И если ты любишь в Жозефе его мать, то тут и говорить нечего. Но в таком случае я бы желал быть ее сыном: я вижу, что это гораздо лучше, нежели быть твоим двоюродным братом.
— Предоставь эти глупости говорить другим, — отвечала Брюлета, покраснев немного.
Между тем мы прошли поле и подошли к дому. Брюлета объявила, что зайдет к нам на минутку повидаться с моею сестрою. Но сестры не было дома — она пошла собрать овец, который забрели на большую дорогу. Брюлета не хотела ее дождаться. Желая задержать ее, я убедил ее снять башмаки, чтобы счистить с них снег и просушить у печки, и, заарестовав ее таким образом — она принуждена была сесть и ждать, пока башмаки высохнут — я решился высказать ей наконец свою любовь и то горе, которое накопилось у меня на сердце.
Но вот беда: я никак не мог придумать начала для своего объяснения. За вторым и третьим словом у меня бы дело не стало, но первое никак не давалось. Пот выступил у меня на лбу, а дело вперед не подвигалось. Брюлета могла бы, правда, помочь мне, если бы захотела (плутовка знала, на какой лад хочу я затянуть песенку — она не раз слышала ее от других), но с нею нужно было терпение да терпение. И хотя я не был совсем новичком в любовных речах, потому что мне не раз случалось поговаривать об этом с другими красотками, не такими гордыми, именно с целью навостриться, тем не менее, я никак не мог придумать ничего путного и достойного такой важной девушки, как Брюлета.
Дело кончилось тем, что я снова стал критиковать ее любимца Жозе. Сначала она смеялась, а потом, видя, что я говорю не шутя, приняла серьёзный вид и сказала:
— Оставь в покое этого несчастного. Он и без того жалок.
— Да в чем и почему? — вскричал я, потеряв терпение. — Что он, чахоточный или бешеный, что ли, что ты не хочешь, чтобы его трогали?
— Хуже… — отвечала Брюлета. — Он эгоист.
Слово это в мое время не вошло еще у нас в употребление. Брюлета слышала его от священника и запомнила. У нее была память необыкновенная, и ей часто случалось говорить такие слова, которые я также мог бы запомнить, но не запоминал, а потом и вовсе не понимал их. Я постыдился спросить, что значит это слово и показал вид, что понимаю его. Я думал, что оно должно означать какую-нибудь смертельную болезнь и, чувствуя, что такое великое несчастие не допускает насмешек, стал сожалеть, что нападал на Жозефа и начал извиняться перед Брюлетой.
— Если б я знал это прежде, — прибавил я, — то не стал бы сердиться и досадовать на бедного Жозе.
— Да как же ты не заметил этого до сих пор? — сказала она. — Разве ты не видишь, как принимает он одолжения и услуги — без благодарности, без чувства; как малейшее невнимание оскорбляет его, малейшая шутка обижает; как надувается и страдает он от того, чего другой бы и не заметил, и как мало отвечает он на ту дружбу, которую ему оказывают, не подозревая, что это делается не для него самого, а для Господа Бога, который велел любить своих ближних?
— Так это от болезни? — спросил я, удивляясь словам Брюлеты.
— Разумеется, — отвечала она. — Этот сердитый недуг хуже всякой болезни.
— И мать его знает, что у него в сердце такая смертельная болезнь?
— Она догадывается. Ты понимаешь, впрочем, что я никогда не говорю с ней об этом, чтобы не огорчать ее.
— А что, его не пробовали полечить от этой болезни?
— Я делала все, что могла, и вперед буду делать, — отвечала она, продолжая разговор, в котором мы не понимали друг друга. — Но мне кажется, что моя заботливость только увеличивает зло.
— Правда, — прибавил я, подумав несколько, — у него в лице всегда было что-то странное. Покойница бабушка, которая, как тебе известно, умела читать в будущем, говаривала, что у него на лице написано несчастье и что ему суждено жить в горе и умереть в цвете лет, потому что у него уж такая черта на лбу. Признаюсь тебе, с той поры всякий раз, как Жозеф опечалится или рассердится, я как будто вижу на его лице эту несчастную черту, хотя, правда, и не знаю, где именно видела ее бабушка. И тогда я боюсь его, или, лучше, его судьбы, и мне хочется избавить его от всех страданий и упреков, как человека, которому недолго суждено жить на свете.
— Бабушкины сказки! — сказала Брюлета, засмеявшись. — Я хорошо их помню. Она говорила также, что глаза большие и светлые, как у Жозефа, видят духов и всякие тайны. Но я не верю этому и не боюсь за него. С такой головой, как у него, человек может жить очень долго. Он будет утешаться, заставляя мучиться других и, может быть, схоронит всех тех, кто боится так рано потерять его.
Эти последние слова окончательно сбили меня с толку. Я ровно ничего не понимал и хотел было порасспросить еще Брюлету, но она быстро встала, взяла башмаки и надела их в одну минуту, хотя они были так малы, что я не мог бы всунуть в них и руки. Потом кликнула собаку и вышла, оставив меня одного размышлять на досуге и удивляться тому, что я от нее услышал.