— Расчет, к орудию! — снова командовал Ермошев обычным своим глуховатым голосом.
Дивизию вывели из боя и поставили на отдых. В обед привезли почту.
Есть у солдата в бою отзывчивый, умный друг — узкий листок армейской газеты. Трудная это работа — быть армейским газетчиком. Каждый день приходится газетчику «смирять себя». Хочется написать рассказ или очерк. Сжатые столбцы небольшого листка имеют свои законы: нельзя много говорить об одном, нужно успеть рассказать обо всех.
Все разведчики батареи и многие огневики нашли свои имена в газете. Несколько строк написано бы по и о Наташе. Фамилия офицера, первым ворвавшегося в село, не указывалась.
…Наташа смотрела на бойцов, читавших армейскую газету — листок о себе — раньше писем и центральных газет. За листком вставала худощавая фигура капитана Гольдина, который пишет обо всех и о котором некому писать.
К ней подошел Ермошев.
— Хочу я тебе что-то сказать, Наташа. — Он уселся на скатку шинели. — Когда мы лежали у орудия, думал я. что если выйдем живыми — обязательно скажу тебе: уходи с батареи.
Опять!.. И это после того, как вместе были на волосок от смерти!.. Неужели она еще не доказала?..
Наташа встала и хотела уйти. Он удержал ее.
— Не по-хозяйски как-то получается. В пехоте переводчиков не хватает, а ты здесь. Сердишься, что тебя не всегда в опасное дело берут. А почему? Нет нужды. Можно другого послать. А человек должен быть так нужен, чтоб и заменить его было нелегко. Так или нет?
13 марта взяли Вязьму. По фронту был отдан приказ занять оборону. Топорок ходил раздосадованный: тридцати километров не дошли до родной деревни. Нужно было снова запасаться долгим терпением.
Начали строить землянки. И вот только теперь стала сказываться усталость, накопленная за последние два месяца. В наступлении все были здоровы. А теперь один за другим потянулись в санитарную часть.
Двое наводчиков заболели «куриной слепотой». Наташа водила их за руки и выговаривала:
— Вот не пили мой хвойный настой…
А у самой тяжелели ноги и каждый шаг давался с трудом.
Весенний воздух и весеннее солнце клонили ко сну. Наташа посмотрела в зеркало и была неприятно поражена: на исхудавшем, обветренном лице у глаз появились первые маленькие морщинки.
Начались трудности со снабжением.
Вязьма ломилась от запасов. Но по дороге, на протяжении девяноста пяти километров, один за другим стояли грузовики, завязшие в глине «по горло». Водители, грязные и злые, как черти, не вылезали из-под своих машин. Но все было бесполезно. Сухари, махорку и сало для всей дивизии бойцы тащили на плечах.
Есть хотелось непрерывно. Мысли двигались еле-еле.
Но когда с утра было известно, что к вечеру наверняка выдадут по сто граммов сухарей и по двадцать граммов сала, становилось уже не так беспросветно.
Но самое досадное было то, что «война кончилась», как говорили в дивизии, становясь в оборону, а каждый день приносил новые жертвы.
Несмотря на тщательную работу дивизионных саперов, бойцы ежедневно подрывались на минах.
Однажды утром Наташа пошла с бойцами ермошевского расчета в лес за хворостом для костра.
Она ступила на доску, переброшенную через болотце, и над лесом загремел взрыв. Небо опрокинулось на болото, и березы с размаху ударились верхушками о лужи. Наташа хотела приподняться и не смогла.
Ее эвакуировали в тыл.
Через два месяца Наташу отпустили из госпиталя на сутки в Москву. Москва была еще опустевшей. Никого из товарищей в городе не было. Сквозь дырочки почтового ящика, прибитого к входной двери, Наташа увидела желтоватый конверт. Ключа от ящика она не нашла. Пришлось стучать в соседнюю по площадке квартиру — никто не откликнулся, бежать вниз, разыскивать слесаря или хотя бы нож и молоток, или просто отвертку. Наконец ящик взломали. Наташа вошла в комнату и долго держала конверт в руках.
Обратного адреса не было. Рядом со штампом девятого почтового отделения стоял какой-то неясный штамп. Осторожно, боясь задеть письмо, она разорвала конверт, вынула из него мелко исписанные небольшие листки и снова подержала их в руках за спиной. Подошла к запыленному будильнику, завела его, подождала еще полторы минуты и только после этого стала читать.
Сергей писал, что… Впрочем, она еще не совсем понимала, о чем он писал. И он почти ни о чем не писал. Важно было то, что он действительно жив и что письмо помечено датой прошлого месяца.
Он начинал с того, что, может быть, это письмо проскочит, но до сих пор так не получалось, и что в дальнейшем писем снова может долго не быть. Но она должна знать, что он жив и здоров и что так будет всегда.
«Ночь такая тоскливая. Ты слышишь меня, Нат?» было приписано где-то сбоку и помечено прошлым годом. Должно быть, это листки из его блокнота. По всему тону письма можно было заключить, что он работает в глубоком тылу противника. Вернее сказать, это следовало из всего того, что в письме не было написано. Представить себе, как и где он живет, было невозможно. В листках было множество нежных, самых обыкновенных слов, которые пишут в тысячах подобных писем и которых прежде они стыдились, боясь походить на всех остальных. Сейчас Наташа читала эти слова и была счастлива, что они написаны.
И уже не хотелось ей ни Крайнего Севера, ни ветра, ни «алых парусов». И не хотелось, как прежде, ехать вместе с ним на край света.
Нужно было только одно — быть вместе, всегда, где угодно, хотя бы вот здесь, в стенах этой, уже десять лет тому назад надоевшей комнаты с выгоревшими и порванными кошкой обоями.
Время или война делают людей мудрее и проще? Жаль, что нет обратного адреса. Хотелось, чтоб он знал обо всем, что произошло с ней за это время.
Сергей писал о своем друге — сержанте Иголкине, который перевезет это письмо через «черту». Этот сержант дважды спас ему жизнь и был вообще исключительным парнем. И ей стало обидно, что он так много пишет об этом незнакомом сержанте с такой колючей фамилией и даже в письме к ней он не может отделить себя от войны.
Но на другой странице было написано про этого сержанта что-то такое, что напомнило ей Ермошева. И она подумала, что, должно быть, Иголкин добродушный круглолицый паренек, не имеющий ничего общего со своей фамилией. И все строчки в этом письме, даже те, которые были не о ней и не к ней, стали ей совершенно близки. И она подумала: «Хорошо, что в нашу жизнь вошли сержанты Ермошев и Иголкин, что мы оба — и Сережа и я — были там, где должны были быть».
Сергей писал о том же: «Нужно, чтоб было не стыдно вернуться к тебе. Только так можно не потерять тебя».
И снова повторялись все те же обыкновенные, никогда не надоедающие слова. («Какими глупыми были они раньше», снова подумала Наташа.) После подписи была еще одна строчка: «Ты обязана жить».
И она впервые подумала, что не бояться смерти — это значит не бояться отдать кому-то сильные ладони Сергея. Это значит — не бояться отдать кому-то влажный закат над ледоходом, когда на плывущий по Москве-реке лед спускается солнце, тоже готовое вот-вот слиться с рекой и растаять… Достойно умереть — нет, это не страшно. Но отдать все это? «Ты обязана жить», пишет Сергей.
Но она знала: попробуй убеги от смерти, смени лишения и тревоги на благополучный покой, и все равно все это отдашь и счастья не будет. И снова, заново, в третий раз и, быть может, впервые сознательно она решила итти на фронт.
В разведроте комдива
— Помню, помню вас, — сказал начальник отдела кадров штадива. — Хорошо, что вернулись. Вы санинструктором в полку работали? И не проситесь туда! Не пущу. Нашей разведроте дозарезу нужен переводчик.
Наташа что-то хотела ответить. Майор перебил ее:
— Знаете, в сорок первом году некогда было разбирать, кто кем идет на войну. А сейчас нужна разумная расстановка сил, чтобы от каждого взять все, что он может, собрать все это вместе и… Ясно?