— Морозы у нас послабей, — ответил Кочесов. — Жара зато большая.
— Выходит, у тебя, Луговых, одна родина — с морозом, а у Павла другая — с жарой, — сказал Двоеглазов. — Неправильно это… В отношении родины климат большого значения не имеет.
— Как так? — спросил Луговых.
— В отношении родины советская власть значение имеет, — пояснил Двоеглазов.
Ударили новые разрывы, и с потолка на бойцов посыпалась штукатурка. Люди помолчали, втянув головы и прислушиваясь.
— Климат бывает разный, — сказал Двоеглазов, — согласно законов природы… А счастье человеческое по всему Советскому Союзу живет… Вот, выходит, какая у тебя громадная родина!..
Снова прогремели разрывы, и снова бойцы прислушались.
— Любопытно, что сейчас моя Таня делает, — произнес Двоеглазов.
— Время позднее — спит, — сказал Луговых.
— Может быть, и спит, — тихо сказал Двоеглазов, — и ничего не чувствует… А я тут под огнем сижу…
— Как же она может чувствовать? — заметил Луговых. — Я с семьей переписку имею, — продолжал он. — Я жене все зверства фрицев описал. И в каждом письме она требует от меня все больше энергии для уничтожения гадов. Очень настроилась против фашизма!
В класс вбежал боец и доложил Горбунову, что два человека ранены.
— Опротивел мне немец! — сказал Двоеглазов.
Четыре оглушительных разрыва потрясли стены.
Бойцы разом прилегли, словно придавленные сверху. Сладковатый дым вполз в пролом и медленно таял.
— Запоминающаяся ночь, — сказал Двоеглазов, поднимая голову. Затем он разыскал свою выпавшую сигару, поднял и заботливо осмотрел ее.
— Нащупали-таки, — заметил Кочесов.
— По профессии я лепщик, — сказал Двоеглазов. — Когда победим, где-нибудь воздвигнут памятник победы. Если останусь жив, обязательно приму участие в строительстве.
В комнату к Румянцеву принесли раненого. Второй шел сам, держа перед собой окровавленную руку. Потом два бойца внесли и положили на пол связного Митькина.
Они видели, как Митькин полз из рощи, оставляя за собой длинный темный след. Он передвигался на боку, загребая одной рукой и помогая ногами, повторяя все время одни и те же движения. Когда на пути встречался сугроб или поваленное дерево, Митькин не сворачивал, а переползал через них, хотя это и требовало больших усилий. Казалось, он просто не видел препятствий и преодолевал их, не отдавая себе в этом отчета. Но методически, с каким-то слепым постоянством он выбрасывал руку, подтягивался на локоть, снова цеплялся за снег и перетаскивал себя на несколько сантиметров. Полз он очень медленно. Бойцы поняли, что человек ранен, и поползли к нему навстречу.
Когда Митькина клали на плащ-палатку, он слабо, но внятно сказал:
— Где лейтенант? Приказ у меня.
Он вздохнул и сразу обмяк. Он был ранен несколькими пулями, истекал кровью, и казалось удивительным, что он мог сюда доползти.
Митькин умирал. Его глаза были открыты, и в них стояло выражение не боли, а непереносимого физического томления. Он пошевелил губами, и Горбунов приложил к ним свое ухо.
— Приказ… — не прошептал даже, а выдохнул Митькин.
— Я здесь! — сказал Горбунов. — Говорите!
Но Митькин уже ничего не слышал. Он медленно повернулся на бок, и его здоровая рука протянулась вперед. Дыхание его стало реже. Каждый глоток воздуха, который он хватал, комком проходил в горле и судорожно распирал грудь. Перерывы между дыханием делались все длиннее, и после каждого вздоха бойцы ждали, наступит ли следующий. Они ждали и после того, как Митькин перестал жить и его дыхание прекратилось навсегда. Солдат лежал на боку, вытянув руку и упершись в землю ногой, словно все еще полз, унося с собой недоставленный приказ.
Тело Митькина отнесли к стене и прикрыли плащ-палаткой. В карманах у него пакета не нашли — приказ, видимо, был передан на словах. Горбунов отошел к пролому и молча смотрел на юго-запад. Связной вернулся, выполнив поручение, но Горбунов по-прежнему ничего не знал. Может быть, его отряду предписывалось даже отойти, но теперь это не имело значения, и он должен держаться. Горбунов вдруг заметил, что леса за деревней больше не видно. Падал снег, редкий, медленный, и линия домов на краю оврага полурастворилась в сером воздухе.
Немцы усилили огонь, и разрывы следовали теперь один за другим: по-видимому, неприятель ввел в бой новую батарею. Потери быстро увеличивались, было уже несколько убитых. Горбунов стал на колени и смотрел в щель между кирпичами. Он забыл о том, что полчаса назад убедил себя не ждать больше сигнала атаки. С каждой минутой росло количество выбывших из строя, и только красная ракета, казалось ему, могла спасти остальных. Если враги снова овладеют восточной окраиной деревни, не будет иметь успеха и запоздалая атака Подласкина. Немцы перебросят все свои огневые средства на юго-запад, и деревня останется в их руках. Бой, потребовавший таких усилий и стоивший жертв, окажется проигранным.
Кто-то опустился на колени рядом с лейтенантом. Горбунов обернулся и увидел Румянцева. Мокрыми руками сержант утирал вспотевшее лицо, оставляя на нем темные пятна.
— Как у тебя? — спросил лейтенант.
— Рыжова дышит! — закричал Румянцев.
— Как раненые, спрашиваю? — крикнул лейтенант.
— Перевязок нет, — ответил Румянцев.
— Рвите рубахи, — приказал лейтенант.
— Ну, я побежал, — сказал Румянцев.
Он ползком добрался до двери. Стены школы дрожали от разрывов. Воздушные волны били иногда в пролом, лейтенанта валило на бок, и снег засыпал глаза. Горбунов протирал их и снова смотрел в узкую щель. Он уже никого не обвинял в том, что ракета опаздывала. Сейчас важно было, чтоб она все-таки загорелась.
Командир второго отделения с трудом добрался до школы. Он падал, поднимался и полз по земле, вздрагивавшей от мгновенных судорог. Засыпанный снегом Медведовский показался на пороге и, пригибаясь, перебежал к Горбунову. Став на колени, он прокричал:
— Товарищ лейтенант, таем!
Горбунов посмотрел на искаженное криком черное лицо с потрескавшейся кожей на губах. Он обнял Медведовского за шею и привлек его голову к себе, словно хотел поцеловать.
— Дрейфите! — закричал он, и злые глаза его потемнели. — Зарыться в землю и стоять!
Командир второго отделения потянулся губами к уху лейтенанта, как будто шептал ему по секрету.
— Мои выстоят! — крикнул он и, согнувшись, побежал вдоль стены к выходу.
Немцы ввели в действие артиллерию, и обстрел достиг уничтожающей плотности. Скрежет, свист и грохот слились в один невыносимый шум. Вспарываемый воздух визжал и ахал, валил людей, отрывал их от земли, швырял в снег. Земля колебалась под распластанными телами, утратив свою устойчивость и свою тяжесть. Подобно газам, она летела вверх, вспыхивала, свистела, сгорала и клубилась. Люди не кричали и не разговаривали, цепляясь за что-то, бывшее землей. Иногда они взглядывали друг на друга остановившимися, сосредоточенными глазами и отворачивались, потому что видели в глазах одно и то же ожидание. Оно делало людей странно похожими друг на друга. Но люди эти были русскими солдатами и потому выполняли свои обязанности, даже когда это казалось невозможным. Связные переползали из окопа в окоп, командиры знаками отдавали распоряжения. Наблюдатели разгребали снег, засыпавший их, и снова смотрели.
Красной ракеты не было, и Горбунов понимал, что защитники рубежа действительно тают. Он испытывал ярость. Мышцы его напряглись, как у человека, готовящегося к прыжку, и челюсти были стиснуты до скрипа. Как в детстве, когда Горбунову казалось, что событиями можно управлять одной силой большого желания, он весь сосредоточился в требовательном «хочу». Он просил, ждал и приказывал. Он физически ощущал это свирепое усилие своей воли. Но в непроницаемом сером тумане на юго-западе сигнала не появлялось. Горбунов услышал, как стучит его сердце. Не в силах больше сдерживаться, он вскочил и выпрямился. В то же мгновение страшный грохот потряс здание. Лейтенанту показалось, что на голову ему рушится потолок. Снаряд угодил в верхний этаж школы, и на Горбунова посыпались штукатурка, мусор, песок.