Он мог сделать с детьми все, что ему было угодно. Так ему казалось, во всяком случае. Так он ощущал. Так он понимал. Он был для них Богом… Он наслаждался. Он упивался. Он впервые в своей дерьмовенькой жизни чувствовал себя ныне счастливым. Истинно счастливым. Единственно счастливым…

Но когда однажды, вернувшись домой немного пьяным, а потому говорливым, шаловливым и излишне оттого похотливым, он попробовал мокрым и пахучим, разумеется, ртом присосаться к губам своей дочери, а руками забраться к ней под юбку и стянуть с нее трусики, то сделать ему этого, несмотря на его действительно неограниченную власть, к его искреннему изумлению, не удалось. Ему помешали. Мальчик ему помешал. «Не надо», — сказал мальчик. «Это нехорошо», — сказал мальчик. «Ты же ее отец», — сказал мальчик. Он стоял за спиной отца и мял неспокойно в руке двухкилограммовую гантелю — Петр заставлял мальчика заниматься силовой гимнастикой каждое утро — опрометчиво (что поделаешь — простой человек, простые люди непоследовательны и противоречивы; обыкновенный человек, принадлежащий к той самой категории организмов и особей, которые ни на что не влияют и никому не нужны). Петр разорвал девочке ухо зубами и длинным ударом свалил мальчика на пол. Отлетевшая гантеля разбила стекло в серванте… Девочка заливалась кровью. А мальчик, смяв губы и веки, кряхтел и сопел. Белая кожа на его лице светилась, как лампа дневного света.

…К девочке в тот вечер Петр больше не подходил. Что-то заставило его в тот вечер неожиданно встревожиться.

Вывез детей в ближайшее воскресенье за город. Вроде как под предлогом давить пауков. Но на самом деле задумал их особо жестоко и картинно примерно, ясное дело, наказать. Дома их столь незнакомо и мучительно, как решил, наказать испугался. Мальчик мог снова схватится за гантелю, а девочка могла раскричаться от неизведанного еще ею ужаса. Петр хотел раздеть детей догола и подвесить их за ноги на деревья (планируя прежде подобную экзекуцию дома, вбил несколько дней назад в стену гостиной два кованых крепких крюка — ровно под потолок). Дети висели бы, покачиваясь и волнуясь, а он читал бы им тем временем лекцию, он ее прошлой ночью написал уже заранее, о вреде и беде сыновьего и дочернего непослушания. Для более глубокой убедительности своих слов он приготовился пощипывать плоскогубцами гениталии своих нерадивых детишек. Отдельно предвкушал, как он будет разбираться с первичными половыми признаками своей девочки… Едва не обмочился от удовольствия в электричке, когда представлял себе, как он будет копаться плоскогубцами в чистеньком и свеженьком влагалище своей родненькой дочечки…

И обмочился все-таки. Но только лишь после того, как мальчик, сынок его четырнадцатилетний, двинул его сзади тяжелым куском дерева по затылку — опередил папу… Падая уже, чувствовал, как горячая струя неприятно щекочет ему кожу под брюками… Закрутились перед глазами верхушки деревьев. Хороводили. Цеплялись лапами-ветками друг за друга и пели печальные песенки. Кружились все быстрее и быстрее. И улетали вдруг наверх — словно небо всасывало их в себя. От земли поднималась музыка. И стволы отражали ее, звеня, музыку. Звон заливался к нему в уши и ни за что не собирался выливаться обратно. Птички все как одна, в любом месте леса, повернули свои головы в его сторону. Поскрипывали клювами, пощелкивали язычками и ничуть ему не сочувствовали. А одна птичка, самая смелая, вернее, так — самая умная, подлетела к нему и сказала ему, что он мудак, и добавила еще, что он говно, и заключила потом, что он всегда был таким, что он есть такой и что до самой своей смерти именно таким и останется, то есть мудаком и говном… Из глаз Петра полилась кровь, и он заплакал униженно и подобострастно — кровью же…

Мальчик бил его куском дерева по лицу, по животу, по пульсирующему члену, по коленям, по шевелящимся червячками в ботинках пальцам ног. А девочка в свою очередь рвала ему волосы, ресницы и уши. Хохотала вольно. Освобожденно кричала.

«Я хозяин в этой семье, — приговаривал мальчик, прыгая одухотворенно на его животе. — Я хозяин, а не ты. А ты мудак и говно! Ты говно и мудак! Я долго терпел. Я думал, что я слабее. Но когда ты, сука, забрался под юбку к моей сестренке, я вдруг понял, что я сильнее… Я даже не помню, как гантеля оказалась у меня в руке. Если бы ты не отстал от нее, я бы убил тебя! Я это знаю… Когда ты бил меня, ты был уже точно слабее. Слабее… Ты — сука!! Теперь ты будешь выполнять все, что я тебе говорю… И попробуй у меня отказаться!..»

Потел папочка, попукивал и пускал слюну. Слюна смешивалась с кровью и окрашивала розово папины подбородок, шею, грудь, рубашку. С красным носом и розовым подбородком папа Петя все больше и больше становился похожим на клоуна — то ли на Бима, то ли на Бома, то ли на Потерявшего-все-в-одночасье-придурка.

Агукал и попархивал ручками, смеялся, кривясь и растирая зубы, перетирая, явно невеселый и поблекший, потерявший взрослость, и зрелость, и значительную часть невеликих еще до той поры ума и соображения.

Ох-ох-ох, ах-ах-ах, столько времени жил со своими детенышами, но ничего не видел, ничего не замечал, ничего не чувствовал. А можно ведь было отметить, как мальчик менялся за эти дни, недели и месяцы — не отметил; невнимателен, прост, примитивен, такой уродился, пыль, но вредная пыль и злобная пыль, инфицированная, мать ее…

Трещали коленки, вспух, раздулся избитый член, не гнулись локти, взрывалась болью шея при первом же движении, и при втором тоже, и при третьем, и при четвертом, а череп, казалось, и вовсе уменьшился вдруг в размерах и месил теперь мозг что есть силы и не без удовольствия, что отвратительно — смерть рядом, смерть улыбается ему, смерть уже трогает его игриво за задницу…

Мальчик счистил ему кровь с лица своей мочой. Девочка помочилась ему на грудь. Плевалась, когда мочилась, прицельно ему в лицо — в нос, в глаза, в рот.

Они подождали, пока он придет в себя, вымыли его, вялого, тихого, икающего и рыгающего, неуклюжего как никогда до этого, в какой-то ямке с дождевой водой, обтерли его листвой и поволокли его затем в сторону электрички. Сияли гордостью и торжеством весь путь, совсем как некогда молодцы-пионеры, только что обнаружившие гору металлолома и кучу макулатуры и спешащие поскорее рассказать о своей находке любимому пионервожатому.

Полюбил вдруг Петр детишек своих. И сильнее, чем прежде. И искренне-искренне. Сам себе удивлялся. Даже голос теперь не повышал. Почти шепотом ныне всегда разговаривал. Понимал, осознавал, чувствовал, что, если голос свой вдруг в какой-то момент изменит, может тотчас же и по голове чем-нибудь получить — молотком, например, чайником, сковородкой, резиновым прутом со свинцовой начинкой (мальчик специально этот прут для таких именно случаев приготовил, умненький мальчик, предусмотрительный). От окрика даже вздрагивал. Выпускал на свет тотчас улыбку заискивающую, как слышал чуть недовольный тон. И все искренне-искренне. Не играл, не лицемерил, ему и на самом деле доставляло удовольствие так улыбаться и вздрагивать даже, и подчиняться, и прислуживать — а он прислуживал действительно, варил обеды, ужины, завтраки, чистил квартиру, стирал белье, стелил постели, ну и так далее, и так далее, и так далее — добрался наконец до своего истинного предназначения — угождать, угождать сильному, даже не то чтобы сильному физически, мальчик был слабее его, это понятно, а сильному по сути, изнутри, по духу.

Мог не раз пришибить и того и другую, своих детишек родненьких, в те часы, пока они спали. Все, что угодно, мать их, мог с ними, суками, сделать, пока они спали. Но до сих пор, до самых, так ничего и не делает. Не в состоянии. Что-то мешает ему. Страх — есть предположение. Но не страх последующего наказания, а страх того, что у него что-нибудь может не получиться… Мальчик проснется прежде, чем он убьет его, и вырвет ему сердце одним или двумя быстрыми и беспощадными движениями, и съест его, сердце, чавкая и булькая кровью, у него же, у Петра, на глазах — у все живого еще Петра и какие-то мгновения все еще понимающего… Он уверен, что именно так все и случится, если он вдруг сдуру или пребывая в состоянии временного помешательства попробует зайти к мальчику в комнату в те часы, когда тот беспомощен и беззащитен — на первый взгляд только, разумеется, вроде бы как, то есть не по правде…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: