Я мысленно задал этот вопрос Решевскому и Галке, спросил их еще и еще и вдруг подумал: «Ты ведь сам развязал им руки тем первым из колонии письмом, которое прислал Галке… Конечно, не думал, что так все повернется, но ты ведь написал это. Сам написал…»
Все-таки я едва не начал разговор, который должен был начаться… Ведь его они ждали тоже. Решевский и Галка. Уже приготовив первую фразу, я открыл было рот… И не произнес ни слова.
Тогда и появилась мысль: ведь и Галка тоже имеет право предъявить мне счет за прошлую нашу жизнь.
…Музыка смолкла. Танцевавшие пары расходились, и только у самого оркестра кучка людей хлопала в ладоши. Но музыканты равнодушно поднялись, переговариваясь между собой, сошли вниз, и я повел Галку к нашему столику.
Мы сели и увидели идущего к нам Станислава Решевского.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Трудно вспоминать о жизни в колонии, об этом времени не любят говорить все те, кто побывал там хоть однажды.
Какими мы представлялись друг другу? И как нас видят там близкие отсюда, из свободного мира?..
Изолированные от общества, мы были подчинены жесткому режиму, нарушение которого не допускалось внутренним распорядком колонии. Если же такие нарушения совершались отдельными заключенными, то для нарушителей существовала целая система дисциплинарных наказаний — от лишения права на свидания с родными до ареста с содержанием в штрафном изоляторе. Заключенные были также осведомлены о специальном законе, предусматривающем строгую уголовную ответственность за действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений.
Колония наша считалась образцовой и — хочу подчеркнуть — по режиму общей, то есть наиболее мягкой, в нашей пенитенциарной системе. Воспитатели — начальники отрядов, а особенно Игнатий Кузьмич Загладин, — побуждали каждого из подопечных задуматься над тем, что привело его в колонию, как в условиях лишения свободы искупить осужденному вину и какое место занять в жизни по выходе на свободу. И чем больше заключенные будут знать о мире, который существует за зоной, считали работники колонии, тем скорее будет достигнуто возвращение обществу этих людей исправившимися. Потому и поощрялось всемерно чтение, даже разрешалось выписывать любые периодические издания.
Так вот в библиотеке колонии набрел я на «Историю философии» и решил познакомиться с наукой наук поближе. Для начала проштудировал «Историю философии», а потом стал читать все, что можно было раздобыть. Читал в хронологическом порядке, от Демокрита и Платона до статей с критикой экзистенциализма в журнале «Вопросы философии». Многое оставалось для меня непонятным, сказывалась недостаточная подготовленность, но кое-что запало в сознание.
Особенно привлек меня Иммануил Кант. Почему? Трудно сказать… Может быть, оттого, что довелось мне жить в городе, где Кант родился и умер, а может, он привлек меня этической идеей категорического императива, выдвинутым им принципом самоценности каждой личности. Не понравилось мне, что Кант отказывал человеческому разуму в возможности познания мира, но поражала его мысль о существовании Большой вселенной галактики вне нашей Галактики. Еще со школьной скамьи, читая популярные книги по астрономии, я запомнил теорию Канта — Лапласа, теорию происхождения Солнечной системы. И когда довелось взять в руки черные томики с философскими произведениями ректора Кенигсбергского университета, я почувствовал, будто встретился со старым знакомым.
За два года я добрался до Гегеля. Взялся за изучение трудов великого диалектика, а тут пришло письмо от Мирончука, а вскоре и официальная бумага из прокуратуры. И тут мне стало не до «Феноменологии духа».
По-видимому, не случайно обратился к философии. Все время, проведенное в колонии, я размышлял над проблемой соотношения вины и ответственности за совершенное преступление. С положениями теории уголовного права я был уже знаком и теперь в философских трудах различных мыслителей искал подтверждения сложившихся у меня взглядов на этот счет.
Да, я знал, что главное не в тяжести наказания, а в неотвратимости его. Каждый обязан знать: нарушение им правовой нормы влечет неизбежное наказание по суду. Но задача наших исправительных учреждений не в отмщении преступнику. Его нужно вернуть обществу исправившимся, новым человеком.
Все это мне было известно, но случаи, в которых не было злого умысла, точнее, в которых наличествовал лишь косвенный умысел, когда человек лишь «должен был предполагать, что его действия приведут к преступлению», — как должно регулироваться соотношение вины и ответственности в этих случаях? Жизнь порой подбрасывает такие казусы, что и опытные прокуроры хватаются за голову, пытаясь квалифицировать их по одной или нескольким из двухсот шестидесяти девяти статей Уголовного кодекса. В колонии, где разговоры на правовые темы естественны, я наслушался самых необычных историй, в которых действительно нелегко было разобраться.
Читая кантовскую «Метафизику нравов», я узнал, что «наказание по суду… никогда не может быть для самого преступника или для гражданского общества вообще только средством содействия какому-то другому благу: наказание лишь потому до́лжно налагать на преступника, что он совершил преступление; ведь с человеком никогда нельзя обращаться лишь как со средством достижения цели другого [лица] и нельзя смешивать его с предметами вещного права, против чего его защищает его прирожденная личность, хотя он и может быть осужден на потерю гражданской личности. Он должен быть признан подлежащим наказанию до того, как возникнет мысль о том, что из этого наказания можно извлечь пользу для него самого или для его сограждан».
Ну мы, положим, несмотря на изоляцию, материальную пользу обществу приносили. Все заключенные трудились и полностью отрабатывали свое содержание. Колония находилась на хозрасчете, работа заключенных давала неплохую прибыль, которая отчислялась в бюджет государства. Полагалась заработная плата и нам, но использовать в колонии мы могли лишь часть ее, остальное заключенный получал по выходе на свободу.
Но я отвлекся. Я вспомнил о Канте потому, что знакомство с его «Метафизикой нравов» поначалу подтвердило мои мысли о соотношении вины и ответственности, но затем вся окружающая жизнь, судьбы товарищей по несчастью, а попасть в колонию — всегда несчастье, даже если вина и умысел бесспорны, несчастье если не для преступника, то для его близких, для общества, наконец, — так вот: близкое знакомство с этим новым для меня миром заставило меня переосмыслить то, что прежде казалось бесспорным.
«Карающий закон, — писал Кант, — есть категорический императив, и горе тому, кто в изворотах учения о счастье пытается найти нечто такое, что́… избавило бы его от кары или хотя бы от какой-то части ее согласно девизу фарисеев: «Пусть лучше умрет один, чем погибнет весь народ»; ведь если исчезнет справедливость, жизнь людей на земле уже не будет иметь никакой ценности».
Неплохо сказано — о ценности жизни людей на земле… Но я часто спрашивал себя: а как же быть со мной? Суд определил мне наказание в восемь лет лишения свободы. Я признан виновным в гибели судна. Гибель судна привела к смерти двадцати человек. Следовательно, мною отняты их жизни. Тут уж Кант беспощаден.
«Здесь нет никакого суррогата для удовлетворения справедливости, — говорит он. — …сколько есть преступников, совершивших убийство, или приказавших его совершить, или содействовавших ему, столько же должно умереть; этого требует справедливость как идея судебной власти… Если же он убил, то должен умереть» — таков беспощадный тезис Канта.
Значит, мне должно принять смерть двадцать раз. Двадцать раз я должен умереть… А я продолжал жить. Мне было трудно, но я продолжал жить. Вина моя была обозначена в приговоре, вина была косвенной, но самый суровый приговор я вынес себе сам…
Мне никогда не забыть того, что произошло у островов Кардиган. Пусть впоследствии дело мое было пересмотрено и приговор областного суда отменен по вновь открывшимся обстоятельствам. Пусть! С меня сняли обвинения, считавшиеся в свое время бесспорными для всех. Ну и что же?! Куда мне самому деваться от того факта, что не существовало больше ни «Кальмара», ни его экипажа? И я мучительно, снова и снова продумывал каждый свой шаг в те часы перед взрывом, восстанавливал в памяти карту архипелага с проложенным мною через северный проход курсом, клял себя за то, что не проложил его так, чтобы пройти южным проливом. Случайность? Наверное… И то сказать, ведь «Кальмару» надо было пройти мимо злополучной мины в стороне всего на ширину корпуса… Конечно, я понимал, что никто не мог предвидеть рокового исхода, никто не мог угадать, что смерть затаилась на нашем курсе, но от понимания этого мне не становилось легче. И я начинал сомневаться в праве быть капитаном, если не оказалось у меня этого шестого чувства приближения к опасности, которое так отличает старых моряков. Можно прекрасно знать навигацию, мореходную астрономию, лоцию, уметь рассчитывать плавание по дуге большого круга — эти знания еще не делают тебя капитаном…