Несчастья не приходят к человеку в одиночку.
…Я был на берегу, готовился к очередному рейсу, когда моя сестра Люська прислала мне телеграмму о тяжелом состоянии мамы. Мы не виделись с мамой два года, и мне было особенно больно оттого, что, вылетев немедленно, я застал ее уже обряженной в последний путь.
Похоронив мать, я ушел в рейс. Подолгу выстаивая на мостике, думал о ней, рано состарившейся в хлопотах о нас с сестренкой, но так и оставшейся одинокой. Может быть, ей было бы легче, если б на склоне лет рядом с нею был близкий человек. Ведь ее дети разлетелись в разные стороны, едва обросли перьями. Но мама лишь улыбалась и покачивала головой, едва мы с Люськой заводили об этом разговор.
«Милые мои ребятишки, — ласково говорила она, когда мы с сестренкой особенно ее допекали, — мужа мне найти дело хоть и не простое, но выполнимое. А вот нового отца для вас я найти никогда не сумею…»
Когда я вернулся из рейса, не стало нашей Светки. Галка ничего не успела сообщить мне в море. И наверно, хорошо, что не успела…
Мне было легче пережить смерть дочери на берегу потому, что пришлось спасать Галку. Случайность, не распознанная вовремя болезнь привела к гибели ребенка. А потом я целые дни напролет дежурил в больнице, пока Галка не оправилась от тяжелой нервной горячки.
Едва она отошла, я увез жену к приятелям на Украину и находился рядом до тех пор, пока не почувствовал, что смогу снова оставить ее на берегу.
Наши отношения изменились. Я полагал, за счет несчастья, выбившего Галку из колеи, и, когда дал Галке понять, что надо снова подумать о ребенке, она только ответила: «Я боюсь». И разговоров больше об этом у нас не возникало…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— На могилку к Светке сходим вместе? — спросил я Галку, а Стас был уже рядом.
— Да, — ответила Галка и наклонила голову, пряча глаза. — Ты хочешь к Светке со мной?..
— Конечно, — сказал я. — Туда мы обязаны прийти вместе.
Галка закусила губу, я со страхом подумал, что она разрыдается сейчас, но Галка выпрямилась и застыла, глядя куда-то поверх наших со Стасом голов.
Решевский разобрал последние фразы, но сделал вид, будто ничего не слыхал. Я налил рюмки, поднял свою и сказал:
— Где пропадал, профессор?
«Профессором» прозвали Решевского в училище с моей легкой руки, я протрепался ребятам про папашу Стаса. Решевский клички этой не любил, он всегда, странное дело, стеснялся своей семьи, а батя был у него неплохой. «Профессором» сейчас я назвал Стаса не по старой кличке, намекнул на его новую работу в мореходке…
Стас поморщился, чуть-чуть, правда, но я-то заметил, как не понравилось ему…
К Решевскому липли клички. У меня кличек в детстве не было. Может быть, и это тоже притягивало Решевского ко мне. Правда, порой кто-нибудь цедил сквозь зубы: «У-у, волчонок…», но фамилия моя была тут ни при чем. Тогда я и в самом деле был волчонком.
…Помню, классе в пятом ребята стали смеяться над большой латкой, нашитой матерью на протершиеся брюки. Особенно изощрялся некий Риман, сын известного в Моздоке адвоката, переросток. Я не ввязывался до поры, старался отмолчаться. Риман не унимался. Тогда будто сорвалась во мне какая-то заслонка. Я рванулся к нему, обхватил горло руками и, свалив с ног, принялся молча душить. Вид у меня, наверное, был страшный, никто из ребят не решался нас разнять, а Риман — откуда у меня только сила взялась, парень был гораздо крупнее меня, — Риман хрипел подо мной. Тогда примчался завуч Баулин и оторвал меня от него.
Потом в школу вызвали мать. Это было самым страшным для меня. Баулин долго отчитывал нашу маму, говорил, что ее сын потенциальный преступник, который лишь по малолетству не сидит еще в тюрьме, но что дни свои он закончит именно там, в этом он, завуч Баулин, нисколько не сомневается… Потом, говорят, он стал заместителем министра просвещения в одной из кавказских республик. А я — капитаном. Но в тюрьму все-таки угодил… Напророчил Баулин.
Со Стасом мы дружески сошлись, кажется, во втором классе, уже ближе к весне. Я научился к тому времени читать, а читать было нечего. Однажды возвращались со Стасом из школы, и Стас обмолвился, что у него есть своя библиотека.
— Дай что-нибудь почитать, — попросил я.
— Сейчас вынесу. Подожди здесь.
С этими словами Решевский исчез, а когда вернулся, в руках держал фурмановского «Чапаева», «Сказки» Гауфа и «Мальчика из Уржума» Голубевой. Это были первые мои книги.
Так началась наша дружба. Она была немного странной, неровной, иногда прерывалась, не по нашей, правда, вине…
Отец Решевского был всамделишным профессором медицины. Человек он был пожилой, на наш мальчишеский взгляд, конечно, и в городе большая знаменитость. Стас был единственным сыном в семье, жили они в просторном каменном флигеле.
Когда наступило лето, мать отправила нас с Люськой в совхоз, к бабушке и теткам в Червленые Буруны. В деревне с продуктами было полегче, и мы поехали туда подкормиться.
Стаса я не видел до осени. И когда в школе начались занятия, он пригласил меня к себе домой.
Открыла нам немолодая женщина в темном платочке: Решевские держали домработницу. Она придирчиво осмотрела меня, заставила тщательно вытереть ноги у порога.
А потом ухватила Стаса за плечо и повела по застекленному коридору-веранде. Я остался стоять у дверей, переминаясь с ноги на ногу и прижимая к груди сумку, сшитую мамой из старенькой ее юбки.
Я повернулся уже к двери, чтобы уйти отсюда, как за спиной услышал Стаськин голос:
— Что ж ты стоишь, Волков? Идем обедать…
Потом мы ели нечто вкусное, не помню, какое именно блюдо довелось мне отведать, осталось лишь чувство изумления, которое пришло ко мне тогда.
У Решевских была огромная библиотека.
— Это папины книги, — сказал Стас, обводя рукой застекленные полки, — а мои там…
У себя в комнате он подвел меня к шкафу с книгами.
— Выбирай, — сказал Стас.
С замирающим сердцем принялся я рассматривать книжные богатства моего друга и не заметил, как в комнату вошла и остановилась позади его мать. Ее рука легла на мою голову, и тогда я обернулся.
— Здравствуй, мальчик, — густым голосом сказала мать Стаса. — Тебя зовут Игорь?
Я хотел кивнуть, но рука ее затруднила движение.
— Игорь Волков, — выговорил я наконец.
— Мне Стасик рассказывал о тебе. Любишь книги?
— Люблю…
Голос у меня пропал, я почувствовал стеснение особого рода, когда ощущаешь неприязнь, исходящую от стоящего рядом человека, и последнее слово произнес шепотом.
Тут она сняла руку с моей головы, теперь я мог не отвечать ей, а молча кивнуть, соглашаясь. Мать Решевского снова протянула ко мне руку, будто намереваясь обнять за шею, я повернулся к книжному шкафу и вдруг почувствовал, как, отогнув воротник рубашки, она быстро оглядела его.
Это движение мне было знакомо. Так проверяли нас в школе чуть ли не ежедневно на «форму двадцать», иначе говоря, на вшивость. Кровь прилила к лицу, задрожали колени, ведь я знал, как мать моя борется с насекомыми, кипятит со щелоком, золой из печки каждую тряпку, а вдруг?.. У меня дрожали колени, стыд и страх охватили меня, и я ждал конца унизительной процедуры, худой, наголо остриженный мальчик в залатанных штанах, потертой курточке, в больших ботинках на деревянной подошве, ждал, когда перестанут бегать по шее длинные холодные пальцы, ждал, чтобы никогда не забыть этой минуты и никогда не простить…
Не обнаружив ничего, мать Стаса вздохнула и со словами: «Играйте, дети», — вышла из комнаты.
Стас, по-моему, ничего не заметил, а я ему об этом никогда не говорил.
Нас тянуло друг к другу, и мы дружили со Стасом, несмотря ни на что.
Так продолжалось несколько лет. Когда мы учились в седьмом классе, у Решевского умер отец. Мать Стаса разом сдала, постарела и почти не сопротивлялась решению сына поступить вместе со мной в мореходное училище после семилетки.