Денисов не отвечал. Он был где-то рядом, невидимое существо, и тоненько всхлипывал.
— Опомнись, парень, — сказал в темноту капитан, потирая горло, — возьми себя в руки, почудилось тебе…
До утра капитан уже не заснул, а что делал Денисов — не знал. Овцы стали выбираться в долину, и люди вышли следом, боясь встретиться друг с другом глазами.
Когда последние животные покинули загон, Денисов хрипло рассмеялся и схватил капитана за плечо.
— Дурак! Дурак! — хохотал Денисов. — Дурак!
Капитан дернул плечом.
«Начинается, — подумал он. — Спятил «мотыль»[2]…
— Я дурак! Ты дурак! Мы дураки!
— Замолчи! — крикнул капитан, и Денисов мгновенно смолк.
— Мясо, — неожиданным шепотом произнес он, — сколько мяса… Дураки мы, капитан…
Потом, вспоминая об этих днях, когда они жили среди овец и голодали, капитан пытался осмыслить, почему не догадались сразу. Наверно, их сознание было парализовано необычностью обстановки. Видно, городское прошлое не позволяло связать безобидных животных с остро пахнущими шашлыками; может быть, их подсознательно останавливало ощущение того, что овцы кому-то принадлежат, кто знает… Но остается фактом, что мысль о существующей рядом с ними пище пришла Денисову в голову только на шестой день.
Они без труда поймали барана, скрутили ему ноги ремнями и, шатаясь от слабости, отнесли к входу в пещеру. Баран недоуменно смотрел на людей и изредка дергал ногами.
— Чем его? — спросил Денисов.
Капитан беспомощно развел руками.
— В сарае поищу, — сказал он.
Капитан повернулся, но услышал за спиной ворчанье, оглянулся и замер…
Денисов зубами пытался перервать горло барану.
— Что делаешь?! — крикнул капитан.
Моторист оторвался, поднял на капитана безумные глаза, пытался, видимо, ответить, но лишь задвигал челюстями. Рот его был забит овечьей шерстью.
Теряя самообладание, капитан ударом кулака отбросил Денисова в сторону. Моторист упал ничком.
Дергал связанными ногами баран.
Денисов приподнял голову от земли. Невидящие глаза его ткнулись в капитана. Помогая себе руками, он привстал на колени, запрокинул лицо к небу и глухо завыл.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Конечно, по-хорошему, как принято было во все времена, я должен был набить Стасу Решевскому морду еще там, на нашей улице, когда увидел их вместе. Может быть, справедливости ради, большего наказания заслужила Галка, но так уж повелось в этих случаях, что женщину, как правило, не обижают, дерутся особи мужского пола. Но я ничего такого не сделал, не было у нас со Стасом мордобоя, мирно сидел сейчас с ними в ресторане, помогал Решевскому заказывать ужин, и злости как будто не было к Стасу, злость, она еще там, в колонии, перегорела, сидел спокойно, будто ничего не случилось ни со мной, ни с ними — добрые приятели решили поужинать, и только от баранины я отказался.
— Хочу яичницу. Можно яичницу с ветчиной?
Решевский пожал плечами.
— Как хочешь, — сказал он. — А пить, значит, нарзан…
— Его, родимого, — забалагурил я. — Как человек, измученный целебным сим напитком. Два цельных года на курорте… Нешуточное дело!
Мне так было легче с ними, валять дурака, я видел, как Галке от этого трудно, только иначе поступать не мог.
Когда-нибудь должна была состояться эта встреча, и вот она состоялась… В те бессонные ночи в бараке я не раз и не два думал о том, что скажу этим двоим, когда жизнь нас вновь толкнет друг к другу, и часто в лицах представлял теперешний разговор…
Сегодня день премьеры. Внешне я спокоен. Можно поднимать занавес. Не все пойдет гладко, жизнь никогда не бывает гладкой, но я готов выйти сейчас на сцену и произнести первую реплику.
— Итак, мы начинаем, — сказал я и потер руки.
Эти двое не откликнулись на мои слова, смысл фразы не зацепил их сознания.
«И хорошо», — подумал я.
Наш ужин сошел бы скорее за поздний обед. В зале было пустынно, Стас «уточнял» холодные закуски, я отвернулся и стал смотреть по сторонам.
Через столик от нас сидел странного вида малый, взъерошенный, измятый, с кривоватым носом и тонкогубым ртом. Перед ним стояла бутылка с вином. Он наливал фужер, медленно отпивал глоток, вертел фужер пальцами, ставил его на место, поднимал бутылку и пристально рассматривал этикетку. Насытив свое любопытство, он возвращал бутылку в прежнее положение, и «операция» повторялась.
«А еще говорят, что пить в одиночестве скучно», — подумал я.
Не доводилось мне пить одному, но одиночество было знакомо.
Одиночество всегда разное. По времени, по ощущениям, по пространственному признаку. Внешнее, когда, скажем, оказался ты в камере, и внутреннее, духовное, идущее от твоей способности быть не таким, как окружающие тебя люди, от твоего неумения или нежелания — это часто одно и то же — приладиться к их уровню, от душевной твоей неустроенности, что ли…
Мне знакомо одиночество капитана, он наделен им по должности своей. Разные есть капитаны, но истинный капитан по-настоящему одинок. У него не должно быть сомнений, капитан не может ни с кем поделиться ими, никого из экипажа не имеет права выделить, он за все отвечает, и грех любого члена экипажа — его, капитанский, грех.
Одиночество неразделенного чувства, одиночество непризнанной индивидуальности писателя, художника, актера…
Ты спешишь поделиться лишь одному тебе открывшейся истиной, а тебя не хотят слушать, и еще хуже, если слушают, сочувственно покачивая головой…
Есть и другое — одиночество в четырех стенах. Иногда оно губит человека, ведь человек один не может… А кому-то служит и лекарством иногда…
И сейчас подумалось, что зря согласился сегодня пойти в ресторан, не к добру этот ужин, было бы легче коротать вечер в окружении молчаливых стен…
Нам принесли разные закуски, мне нарзан, Стасу водку и сухое вино — для Галки.
— Первую ты можешь под салатик, Стас, — сказал я, — а у Галки есть шоколад.
— Мне тоже водки, — сказала вдруг Галка.
Решевский не шевельнулся, потом протянул руку к бутылке.
Я налил себе нарзана, поднял рюмку и держал ее, выжидающе глядя то на Стаса, то на Галку. Они тоже подняли рюмки и не смотрели на меня.
— Тост нужен? — спросил я. — Или выпьем в рабочем порядке?
Решевский пожал плечами, а Галка сказала:
— За твое возвращение.
И единым духом выпила водку.
Меня покоробила эта лихость, еще я подумал, что правильно поступил, отказавшись от спиртного, которого не пробовал двадцать четыре месяца. Нет, уже двадцать шесть, забыл про два месяца рейса, если не считать джина, им отпаивали меня на том острове.
Выпил и Решевский. Как-то бочком, будто украдкой… Никогда не бывал он таким, но сейчас я его понимал, и мне не хотелось быть на Стасовом месте… Хотя… Нет, мне трудно об этом думать сейчас…
Разговор не вязался. Мы сидели и молчали, стараясь не глядеть друг другу в глаза. Я предложил повторить, и Стас снова наполнил рюмки. Мы выпили… Я курортный напиток, Стас водки, а Галка сухого вина. Со стены девушка с длинными волосами протягивала янтарь в ладонях, куски янтаря зажгло уходящее солнце, последние лучи его покидали зал.
Послышались громкие голоса — через зал проходила компания рыбаков с золотыми нашивками на плечах. Было их человек пять или шесть, они искали столик получше, и командовал ими рослый, самоуверенный капитан.
Он мельком взглянул на наш столик и приветственно помахал рукой.
Решевский ответил на приветствие, Галка тоже кивнула.
— Васька Мокичев, — сказал Стас. — По-прежнему все в перегоне, в Морагентстве торчит, хлебное место… Хочешь поговорить?
— Не надо, ведь Васька не узнал меня. И хорошо. Пусть его… Помнишь, Стас, как мы подрались с ним в мореходке?
Решевский улыбнулся.
— Помню, — сказал он, наколол вилкой белый кружок редиски с розовым ободком и стал разглядывать его.
Собственно, подрался я, а Стас выручил, когда Мокичев зажал меня на полу и придавил мою грудь коленом. Он свалил Мокичева ударом кулака в челюсть, накинулся на него, словно зверь, крича: «Маленького, да?! Маленького?!» На первом курсе мореходного училища я был щуплый и низкорослый — это потом на казенных харчах отъелся… Тогда Мокичев бросил хлебом в официантку и в ответ на мои слова о том, что с хлебом так не поступают, напялил мне на голову пустую миску, я полез с ним, крепким здоровым парнем, в драку.
2
Так во флотском обиходе называют судовых мотористов.