Так цирк Умберто выкристаллизовался и достиг той стадии развития, на какой застал его чешский каменщик Антонин Карас в дни, когда зимовка в Гамбурге подходила к концу и все жили последними приготовлениями к очередному турне.
В тот памятный день, сидя вместе с Кергольцем в «Невесте моряка», Антонин Карас понял, что поступил правильно, согласившись работать в цирке. Было бы просто глупо упустить такой редкий случай. С него, казалось, свалились все заботы, и, сдвинув шляпу на затылок, он пил за здоровье Кергольца.
— Ну, будь здоров, браток, чертяка этакий, пособил ты мне!
А Керголец вторил:
— Твое здоровье, старый дурень, каменщицкая твоя душа! Провалиться мне на этом месте, если ты еще не станешь у Бервица шишкой!
Гейн Мозеке, двигая заросшим кадыком, сипел:
— Пейте на здоровье! Может, еще по одной, а? Пропущу-ка, Карльшен, и я кружечку, а? Втроем небось и чокнуться можно как следует! Zum Wohlsein!
Домой Карас возвращался в необычайно веселом расположении духа, он даже что-то напевал, но, когда очутился на темной узкой лестнице, по которой нужно было взобраться на четвертый этаж, где жила вдова Лангерман, хорошее настроение его вдруг улетучилось. Как было не развеселиться! Этот толстяк Мозеке влил в него среди бела дня пять кружек пива, да еще на пустой желудок, — поневоле запоешь… Но тут его ждет не Мозеке, а сын, Вашек, ждет не дождется, когда придет отец. А отец, негодник, явится из пивной и скажет: «Так-то вот, Вашек, будем, стало быть, ездить с цирком». А Вашек… что ответит Вашек? Проклятая лестница, конца ей нет! Ничего он не ответит. Только взглянет — и все. То-то и есть, что взглянет. Ровно покойница Маринка. Глаза у него материнские, этакие голубовато-зеленые, не разберешь толком, какого они цвета. В точности ее… Лежит голубушка наша там, под лиственничкой, а глаза ее здесь, рядом с ним, и глядят на него, — дескать, как ты тут с мальцом… Потом глаза у Вашека сузятся и станут колючими. Сколько раз он примечал: стоит парнишке на что-нибудь уставиться, как взгляд у него делается колючим, будто у сарыча. Вот так же смотрела на него покойница, когда он, бывало, возвращался с Мильнером от соседей с «музыки». Под этим взглядом, браток, ты выкладывал последний крейцар, хотя тебя частенько подмывало утаить грош-другой на мелкие расходы. А! Какая хозяйка была, в работе — огонь. И парнишка в нее — ласковый, но упорный. Как он ему скажет, что подрядился к комедиантам?..
С тяжелым сердцем нажал Карас дверную ручку, не торопясь снял шляпу и повесил ее на вешалку. Фрау Лангерман открыла дверь из кухни. Рядом с нею стоял Вашек, к нему прижималась шестилетняя Розалия.
— Папа! — радостно закричал Вашек.
— Ну как, устроились? — осведомилась вдова.
— Вроде бы. Только чудно как-то, не знаю даже — радоваться или нет, — ответил Карас, не спеша переступая порог кухни, благоухавшей майораном.
— Что так? Присаживайтесь, присаживайтесь, мы не обедали, вас поджидали; потом все расскажете.
— Папа, нашел работу? — спросил мальчик.
— Нашел, сынок, нашел, да вот не знаю, что ты скажешь… Я… Ну… Оба мы будем теперь при цирке.
Карас ожидал тягостного молчания, но Вашек, которому достаточно было знать, что работа нашлась и они останутся вместе, поднял на него свои большие доверчивые глаза и спокойно спросил:
— А что такое цирк, папа?
У Караса отлегло от сердца. Он совсем забыл, что парнишка никогда не видел настоящих комедиантов, ни разу не был в цирке, — даже слово это редко залетало в их захолустную деревушку. Воспрянув духом, он подсел к мальчику.
— Это такой театр, понимаешь? Там есть господа и дамы, и они показывают людям красивых лошадей и разных животных, и каждое животное умеет что-нибудь делать — танцевать, к примеру, или играть на шарманке, забава такая. А когда люди вдоволь насмотрятся — театр разбирают, грузят на повозки и отправляются в другое место. Вот папка и поедет с циркачами, будет им строить и разбирать театр, и ты поедешь с папкой в фургоне и увидишь весь мир.
— А какие там животные, папа?
— Лошади, львы, тигры, ослик с козлом, медведи, слон…
— Слон? Настоящий слон? С таким носищем?
— Да. Здоровенный! В этой кухне не уместится.
— У-у… Я к нему подойду, влезу на него и буду ездить. На слонах ведь ездят, правда? Frau Langermann, Frau Langermann, ich werde reiten Elephant![11]
— Ну, конечно, конечно, пострел ты этакий, — смеялась вдова, разливая суп. — Так какие же у вас новости, о каком это слоне он болтает?
Карас обстоятельно поведал ей обо всем, не утаив и своих сомнений.
— Боже милостивый! — всплеснула руками хозяйка. — Да вы должны благодарить судьбу — вам так повезло! А что бы сказала покойница… Все равно ведь вы уходили на заработки — разве знала она, как вы живете? Что же тогда говорить женщинам, у которых мужья в плаванье, годами не бывают дома, даже весточки не пришлют, а потом приходит сообщение, что муж… что муж давно уже на дне морском…
У фрау Лангерман увлажнились глаза. Словно сквозь дымку видела она тот мрачный, слякотный день, когда вот здесь же, в кухне, стояли два чиновника пароходной компании и смущенно рассказывали ей о том, как буксир «Розамунда» налетел в тумане на угольную баржу и рулевой Феликс Лангерман упал за борт; по Эльбе шел лед, и не было никакой возможности спустить лодку.
Справившись с собой, она добавила:
— По мне, так цирк в тысячу раз лучше — тут хоть все время по твердой земле ездишь. И Вашеку польза будет: свет повидает, людей, а это, господин Карас, для мальчика очень важно.
Так за обедом к Антонину Карасу нежданно-негаданно вернулось хорошее настроение. Ему пришлось подробно рассказать Вашеку о цирке, о том, что успел он там увидеть. Но самым большим сюрпризом оказались билеты на представление.
Какое впечатление произвело на сына первое знакомство с цирком, Карас не видел. Сунув трубу под мышку, он ушел из дому часом раньше, и едва переступил порог цирка, как его подозвал Керголец, вручил грабли и велел хорошенько разровнять опилки на манеже. Потом его взяли в оборот за кулисами, где он помогал перетаскивать клетки не то для львов, не то для каких-то других зверей и подметал освободившееся от клеток место. Потом примчался незнакомый паренек, спросил, кто здесь господин Каркас, и сказал, что его хочет видеть господин капельмейстер.
Леопольд Сельницкий, капельмейстер Бервица, человек гигантского роста, с огромными усами и бакенбардами, был уроженцем Вены и служил в свое время тамбурмажором у «Дейчмейстеров»[12]. Его косматые брови придавали лицу грозное выражение, хотя под глазами с набрякшими веками висели мешки — видимо, от злоупотребления алкоголем. Да и вообще всем своим видом Сельницкий напоминал старого добродушного сенбернара. Он был, пожалуй, единственным человеком в цирке, над которым жесткая бервицевская дисциплина была не властна. Сельницкий занимался только тем, что дирижировал оркестром; прочую работу он отвергал, как недостойную звания артиста. Дни и ночи этот жрец искусства был занят разрешением чрезвычайно важной проблемы — где бы хорошо поесть и выпить? Он не был чревоугодником в полном смысле этого слова и никогда не поедал ни богатырских обедов, ни роскошных ужинов. Но, восстав ото сна, он обычно причмокивал языком и находил, что теперь в самый раз отведать глазуньи с ветчиной и пропустить кружечку-другую пльзенского. Если пльзенского не оказывалось, он не пренебрегал и обыкновенным пивом, но так как оно было слабее, выпивал на кружку больше, придерживаясь им самим установленного соотношения два к трем, благодаря чему организм его всегда получал «тот же градус». Затем он забегал в цирк, узнавал, не нужно ли чего нового от оркестра, останавливался поболтать с одним, другим, опрокидывал три-четыре стопочки рому и объявлял, что пора закусить. Он величественно покидал цирк и отправлялся в один из своих излюбленных трактиров, где съедал гуляш или паприкаш, закуривал «Виргинию» и, сидя за четвертинкой австрийского вина, терпеливо ждал, пока ему снова захочется есть. Утолив голод порцией венгерской колбасы, Сельницкий отправлялся обедать, лениво ковырял в тарелке и со страдальческим видом уверял соседей, что «мог бы обойтись и без обеда», что он «никогда не придает обеду большого значения» и ест просто так, «чтобы заложить фундамент» под две-три кружки пива. Потом он пил черный кофе с коньяком, при случае не отказывался сыграть партию на бильярде, немного спустя выпивал «для вкуса» вермута и незадолго до начала представления появлялся в цирке, надевал красный мундир с расшитым золотом воротником и золотыми эполетами, не забывая при этом глотнуть рому из бутылки, которую тщательно прятал в свой шкаф. Затем он дирижировал почти без перерыва и большей частью — стоя спиной к оркестру. Обеспечив музыкальным сопровождением все номера программы, он снимал мундир и шел «немного освежиться» перед ужином и «немного промочить горло» после него.