Не странно ли? Может быть, и не странно. Военная служба, точно, была в большей своей части совершенно бессмысленна, однако иной службы он и не знал, к ней его усердно готовили, вдалбливая премудрости муштры в течение нескольких лет; «фронт» был по тем временам едва ли не единственным делом военного профессионала, которым он хотел стать и стал. Если угодно, в том был его святой долг перед государством и отечеством, и он, будучи честным человеком, считал себя обязанным этот долг выполнять.
Чтобы задуматься над чем-то, усомниться в чем-то, у него пока не хватало ни широты кругозора, ни хотя бы простого житейского опыта. В конце концов, порядки в армии заводил не он, а другие — постарше, поумнее и повыше его, им было виднее. Да в службе можно было сыскать и нечто привлекательное, отрадное, а в ее монотонности — свои оттенки разнообразия и свою эстетику. Ведь и Акакию Акакиевичу в нуднейшем переписывании непонятных ему бумаг «виделся какой-то свой разнообразный и приятный смысл», ведь и он «служил ревностно, нет, он служил с любовью», у него даже были свои любимые буквы, свои «фавориты»! Вот и Федотов, по словам Дружинина, мог «не только держать свою роту в великом порядке, но даже находить артистическую приятность в занятиях довольно утомительных для будущего художника». Идеальная слаженность, составляющая самую цель военной службы, была поистине и общепризнанно завораживающей, и вовсе не трудно понять то удовольствие, которое вознаграждало длительное старание достигнуть этой слаженности.
И наконец, самое главное. Служба — рассуждай или не рассуждай о ее тягостности — была для Федотова всем: делом, профессией, жизнью, домом, устойчивым настоящим и не менее устойчивым будущим. Он избрал эту судьбу — надолго, на всю жизнь, к ней надо было приспособиться, за нее надо было держаться, без нее он был бы ничто.
Николаевская Россия была государством мундирным. Николай обладал поистине маниакальной страстью решительно всех — не то что каких-нибудь студентишек, но и придворных дам — обрядить в мундиры, каждому дать форму, которая бы совершенно точно указывала на место, занимаемое данным человеком в раз навсегда заведенном государственном механизме. Всякое, даже самое пустячное нарушение формы почиталось серьезным проступком.
Даже такая невинная вольность природы, как растительность на лице, была обращена в деталь формы, вроде аксельбантов или выпушек. Правом носить усы обладали исключительно военные, а штатским в нем было отказано. Рядовым же ношение усов и бакенбардов было прямо предписано, и самая длина их была строго регламентирована: «Усы не должны быть длинны, так как таковые, напротив того, безобразят лицо и дают ему вид зверский и часто даже отвратительный».
Естественно, что в этом мундирном мире главным сословием оказывались военные. Само армейское устройство, при котором всяк знает свое точно указанное место и жестко установленные обязанности, стало образцом для всего государства; бо́льшая часть высших государственных должностей была занята военными, потому что армейская служба считалась идеальной школой для управления страной. Военный мундир впервые в истории России был вознесен не только над умом и талантом, но и над богатством и даже над родовитостью.
Офицерская каста, конечно (как и положено всякой касте), сама была окована тьмой ограничений, предрассудков и предписаний, однако она оставалась кастой привилегированной, имевшей право глядеть на всех статских — «фрачников», «рябчиков» — с чувством социального превосходства. Офицер многое мог себе позволить, и позволял. Выходка Печорина, оскорбившего мелкого чиновника, не придумана Лермонтовым, она извлечена прямо из хроники петербургской жизни, из ряда других, подобных ей.
Со времен славной Отечественной войны прошло уж более двух десятилетий, и не так уж много оставалось в армии ее участников — кто поумирал от ран, болезней, возраста, кто тихо доживал в отставке, кто после 14 декабря стучал киркой в нерчинских рудниках; сама же армия давно занималась главным образом подавлением бунтов, фронтом, да нескончаемым покорением Кавказа. Но отблеск 1812 года продолжал лежать на всех военных, они все еще казались защитниками отечества, героями.
Словом, в военной службе достаточно было того, что могло бы польстить самолюбию совсем еще молодого и довольно наивного человека. А красивый мундир, без которого даже федотовская, общепризнанно приятная, располагающая к себе наружность, право же, сильно бы проиграла? А высокий кивер или треугольная шляпа с султаном (стоимостью в 150 рублей), отчасти помогающие сделать незаметным его небольшой рост? А исключительная привилегия носить усы? «Усы героя украшают, / Усы герою вид дают…»
Немного, совсем немного позднее, двадцати трех лет, Федотов исполнил известный рисунок «Прогулка», в котором изобразил себя самого с отцом и сводной сестрой. Популярность рисунка не вполне соответствует его художественным достоинствам, но он по-своему интересен. В нем со всей бесхитростностью выразилась несложная суть федотовских житейских притязаний: стройный молодой офицер, затянутый в красивый мундир, с достоинством сопровождает престарелого родителя и не очень молодую сестру, одетых скромно, но прилично; караульный же у своей полосатой будки делает при этом «на плечо». Рисунок предназначался в подарок родным как напоминание об его авторе; интимный лиризм всего изображаемого сливается с дотошным следованием уставу в ношении формы — впрочем, и в этой дотошности есть своя нота трогательности.
Армия дала Федотову всё. И право же, был полный резон с чем-то смириться, на что-то закрыть глаза, а чем-то и увлечься. Тем более что в службе как таковой не содержалось решительно ничего для него нового — ни трудностей усвоения, ни тягот привыкания, ни ужасов первого столкновения: все те же учения, караулы и парады.
Учения являли собою саму повседневность службы. Происходили они постоянно, с восьми до десяти утра на Смоленском поле (собственном плацу Финляндского полка тут же рядом, за Средним проспектом, минуя полковой госпиталь), а после того еще и в казармах. В казармы учения переносились и в случае экстраординарно дурной погоды.
Все составлявшее суть учений — проверка одежды, амуниции и выправки солдат, затем шагистика, ружейные приемы и прочее — по сути своей было достаточно несложно для того, чтобы, единожды крепко усвоив, изо дня в день успешно повторять, без излишнего напряжения умственных сил, на уровне затверженного, механического.
Не так уж трудно запомнить, что отдавать рапорт можно только в кивере, при сабле и (непременно!) с застегнутым воротом; что при проезде главнокомандующего следует команда «Равняйсь!», а не, скажем, «Вперед равняйсь!». Не так уж мудрено приучить себя к тому, чтобы офицерский шарф спереди лежал между первой и второй пуговицами мундира, а сзади выше лифных пуговиц, чтобы кисть на его левом конце свисала на пять дюймов ниже сгиба колена, в то время как правая была на два с половиною вершка выше ее. Не так уж трудно привыкнуть к тому, что в городе офицер может появляться только в треугольной шляпе и, упаси боже, в фуражке.
Для человека, по природе своей склонного к порядливости и аккуратности, все эти тонкости были не так уж страшны. А зоркий глаз будущего художника помогал Федотову безошибочно заметить, что на солдате петелька капсюльной сумки оказалась не наравне с пуговицами мундира, а пуговица киверной чешуи сверх козырька попала не на правую сторону, и даже выхватить быстрым взглядом из сотен блестевших перед ним начищенных пуговиц одну — именно ту, что впопыхах была пришита «орлом вниз» или набок («Ну хоть пуговица будь / На бок нумером чуть-чуть…»).
Труднее было с муштрой. По-своему тяжело было солдатам, по-своему — офицерам: обучать неграмотных мужиков делу, бесконечно далекому от того, чем они привыкли заниматься у себя в деревне, делу непонятному и бессмысленному, нарочитому — не делу. Ведь даже чтобы добиться простого равнения строя, офицеру приходилось по часу, припав лицом к груди крайнего солдата, окликать остальных, чуть ли не каждого заставляя податься то немного вперед, то самую малость назад. Правда, Финляндский полк был легкопехотный — карабинеры да егеря, и людей туда отбирали специально: во-первых, невысоких (Федотов попал в полк не случайно); во-вторых, подвижных, бойких, оборотистых — толковых. Но и их обучать было непросто.