Итак, одной из причин особого гнева государыни была похвала Радищева Франклину. Пушкин осторожно (статья предназначалась для «Современника», но цензура ее не пропустила) напоминает о неприязни русской монархини к освободительной борьбе североамериканских колоний, вызывавшей интерес и сочувствие передовых людей Европы, России в том числе.
А ведь Дашкова была членом Филадельфийского философского общества и рекомендовал ее туда… Бенджамин Франклин! («…Я его считала выдающимся человеком…»).
Филадельфийское философское общество (иногда его называют Американским философским обществом) высылало своим членам издаваемые им книги. Дашкова не так давно получила несколько таких книг и поблагодарила за них Франклина.
Вряд ли все это способствовало доверию и симпатии Екатерины II к ученой статс-даме.
Вскоре между ними произошел окончательный разрыв.
Российская академия издавала альманах новых пьес, русских и иностранных — «Российский феатр», из которого главным образом и черпался театральный репертуар последней трети XVIII в.
Екатерина Романовна и сама была немного драматургом. В Эрмитажном театре шла ее комедия «Тоисеков, или Человек бесхарактерный». В «Российском феатре» она тоже принимала самое горячее участие, нередко собственноручно составляя «реестр пиес» для очередного номера. (Можно найти такой «реестр», список крыловских комедий, в фонде Дашковой в академическом архиве[120]).
Дашкова издает за счет Академии в пользу детей покойного драматурга Княжнина, члена Российской академии, трагедию «Вадим Новгородский», главный герой которой — республиканец, представитель новгородского народного веча. Разгневанная Екатерина обрушивается на Дашкову.
«— Что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти?
— Я, ваше величество? Нет, вы не можете этого думать.
— Знаете ли, — возразила императрица, — что это произведение будет сожжено палачом?..
— Мне это безразлично, ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому случаю…» Так воспроизведен разговор Дашковой и императрицы в «Записках».
А вот как описывает Екатерина Романовна события этих дней в подробном письме брату, по горячим следам. В письме нет гордых слов: «Мне не придется краснеть по этому поводу». Вместо них: «Вы поступите, как Вам заблагорассудится, мадам». «На этом закончился наш разговор. Она села за игру. Я тоже…»
Дашкова полагала, что инцидент исчерпан. Она ошибалась. «…В воскресенье я, как обычно, поутру поехала во дворец. Скоро из спальни вышел Самойлов и, прошед нарочно мимо меня в бриллиантовую комнату, вполголоса мне сказал:.
— Будьте умеренны, снисходительны. — Казалось, что он боялся, чтоб кто приметил, что он промолвил со мною. Признаюсь, что мне и жалко, и смешно было… Я подошла к ней (Екатерине. — Л. Л.) со словами:
— Я очень огорчена, что недоглядела. Прошу простить меня. — И не дав ей времени принять строгий вид, поцеловала руку, а она меня — в щеку. Она отослала парикмахера-француза и сказала:
— Сознайтесь все же, что это неприятно.
— Сознаюсь, потому и огорчена.
— Ведь мне хотят помешать делать добро, которое я делаю, насколько могу — и для отдельных людей, и для всего народа; и здесь, что ли, желают творить те же ужасы, что и во Франции?..»
Императрица не скрывала тех ассоциаций, которые вызвала у нее «промашка» Дашковой — со дня казни Людовика XVI до беседы, столь детально описанной Екатериной Романовной в письме брату Александру (ноябрь 1793 г.), миновало не более десяти месяцев…
На вопрос о Франции Дашкова отвечала, что, надеется, в России подобных безумцев нет.
«Однако есть, как видите», — возразила Екатерина.
Разговор приобретал все более серьезный характер.
«— Если государь — это зло, то зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия.
— Ваше величество уже оказывали мне честь высказывать эти мысли, столь трогательные в устах государя, и я отвечала вам, что не в ваше правление могут думать так.
— Что касается меня, я могу снести все, что будут обо мне говорить, и если преступление занимать то место, которое я занимаю (я ведь признаю, что не имела на него права — ни по рождению, ни прочих), так вот, если это преступление, то вы делите его со мной.
Я пристально посмотрела на нее; у меня хватило такта не развивать дальше это признание и это сближение. Она продолжала:
— Это ведь уже вторая публикация такого рода, сочинение, подобное этому, уже существует, и одно другого не лучше.
— За 11 лет, что я в Академии, впервые проскочило нечто подобное. То сочинение — тоже трагедия?
— Нет, путешествие. Жду теперь третьего.
— Мне кажется, я знаю, что вы имеете в виду, мадам. За год до появления этой книги автор напечатал жизнеописание одного из своих друзей, молодого человека, который пил, ел, спал и умер, как все прочие, не совершив ничего заслуживавшего упоминания. Однажды в Российской академии Державин, говоря о том, как плохо знают некоторые сочинители русский язык, спросил меня, читала ли я… книгу Радищева об одном из его друзей. Я сказала, что не читала…
Державин дал мне книгу. Прочитав ее, я убедилась, что автор хотел подражать Стерну, автору „Сентиментального путешествия“, что он читал Клопштока и других немецких писателей, но не разобрался в них, что он запутался в метафизике и что он кончит тем, что сойдет с ума. Я предсказала то же самое и Зуеву, и, если бы у него не было жены, которая за ним ходит, пришлось бы запереть его в сумасшедший дом.
— Кто это Зуев?
— Это академик, — сказала я. Потом мы говорили о Гершеле и его телескопе. Потом появились великие княжны, потом начался молебен, я осталась обедать…»[121]
Судя по этому письму (оно написано вперемежку по-французски и по-русски; Дашкова всегда писала так, когда волновалась), Екатерине Романовне казалось, что в тот день победа была за ней: государыня изволила вспомнить ее участие в своем воцарении, да и разговор вроде бы удалось перевести с Радищева и Княжнина на другие, менее острые темы. Дашкова не предполагала, что то был один из последних разговоров между нею и «самодержицей всея Руси».
Можно ли верить Дашковой, когда она утверждает, что не усмотрела никакой антимонархической направленности в трагедии Княжнина и что действительно считала это произведение гораздо менее опасным для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже, как, если верить «Запискам», брезгливо бросила она полицмейстеру, пришедшему изъять все экземпляры «Вадима Новгородского» из книжного магазина Академии? (Драма вышла и отдельным изданием и была включена в очередной том сборника «Российского феатра».)
Примерно так же начала было она говорить на следующее утро с генерал-прокурором. Да тот намекнул: государыня помнит, что Академия причастна и к «брошюре» Радищева. Так что «Вадим Новгородский» — второе опасное произведение…
Дашкова пыталась оправдаться, ссылаясь на финал трагедии: она заканчивается торжеством добродетельного монарха. Но, должно быть, эти оправдания никого убедить не могли: человек она была прямой, лукавить не умела. Она знала, что эту трагедию делала трагедией именно победа «добродетельного монарха»: свободолюбивый герой пьесы, убежденный поборник народовластия, предпочел смерть жизни под монархическим игом.
Вероятно, она не призналась бы в этом самой себе, но в пафосных тираноборческих монологах героев Княжнина звучали какие-то отголоски ее собственных разочарований…