Он, конечно, был болтун...
— Сероглазая, а стакан нарисовать можешь?
— Могу.
Парень ухмыляется. Руки в брюки. Идет через красный уголок к стенду развалисто, пижонясь. Я не обращаю на него ровно никакого внимания, смотрю эскизы. Думаю про себя: «Надо было бы закрыть дверь».
— Сероглазая, и бутылку нарисовать можешь?
— Могу.
— С водкой.
— И с водкой.
— А с молоком?
— С чем хочешь.
— Ого! Прямо Марья-искусница. Может, тебя Марьей и зовут?
— Не угадаешь.
— А зачем гадать, так узнаю. Ты новенькая?
— А ты старенький?
— Точно. Исай, электрик... Может, слышала? В меня тут полфабрики влюблено.
— Многовато.
— В самый раз.
— В самый так в самый... Только ближе не подходи, усы нарисую...
— Черные.
— Зеленые.
— А как же я тебя провожать пойду?
— Провожать себя не разрешаю.
— Люблю без разрешения.
— Увы, не сходимся вкусами.
— Вкусы дело наживное. Э-э... Ты зачем запираешь дверь? Э-э...
...В проходной сказала вахтерше:
— Там какая-то девчонка Исая-электрика в красном уголке заперла. Открыли бы.
Вахтерша, плотная и невысокая, как тумбочка, сказала беззлобно:
— Так ему, бабнику, и надо...
Комната принадлежала нам проходная. Мать долго копила деньги на перегородку, но не могла накопить. Жили мы бедно, а я росла быстро. И мне требовались или тапочки, или туфли, или шапка, или плащ. Да разве все перечислишь...
В запроходной комнате (так писалось в документах домоуправления) поселилась шумная татарская семья: муж, жена и двое девочек. Жена по имени Сания — смуглая диковатая женщина средних лет — оказалась туговатой на ухо. Татары разговаривали очень громко. И хлопали дверьми так, что в нашей комнате тряслись окна, а занавеска из темненького ситца, обозначающая проход, колыхалась, как белье на проволоке. Одним концом она была прикреплена к старому, страшному шкафу, выкрашенному охрой, другим к широчайшей кирпичной печке, тянувшейся от пола до потолка. К этой печке мастера подвели газовые горелки. Но горели они очень плохо. И вечерами, поздними, холодными, мать собирала возле магазина пустые ящики... Несколько раз я совсем маленькой ходила с матерью к магазинам. Ни мать, ни я не знали, можно ли брать эти никем не охраняемые ящики. Они валялись один на другом. И свет не падал на них. И пахло кислой капустой и грязными бочками. У меня было ощущение, что мы воруем. Я говорила:
— Ой, не надо. Пойдем, пойдем, мама. Пойдем...
Мать успокаивала меня:
— Никто нам ничего не скажет. Все одно валяются без надобности.
В голосе матери не слышалось уверенности. Похоже, она тоже боялась. Мне было жаль ее. Я плакала украдкой...
Ящики горели хорошо. С шумом, с гуденьем. Печка прогревалась. Тепло исходило от нее, точно доброта. И в комнате становилось уютней и радостней. Словно мы с мамой были не одни. Словно рядом присутствовал кто-то близкий.
К сожалению, это было только впечатление... И мать моя, и отец воспитывались в детдоме. Я выросла, не зная, что такое дяди, тети, бабушки, дедушки. И самым близким человеком для меня была всегда мать.
Мы были с ней очень дружны. Никогда не расставались надолго. Даже в пионерские лагеря я уезжала не больше, чем на одну смену.
Несколько сезонов мать работала в парке «Сокольники». Мне было тогда двенадцать-тринадцать лет. И я привыкла к парку, словно к дому. В будни, особенно в первой половине дня, парк был хорош тишиной и солнцем, замершим на короткой траве, чистыми дорожками. Спокойствием. Большим-пребольшим...
В те часы людей, гуляющих в парке, можно было пересчитать по пальцам. Старички и старушки — пенсионеры. С газетами, с клубками шерсти. Молодые мамы, озабоченно и нежно поглядывающие на детские коляски... Лоточницы, садовники, киоскеры... Даже в детском городке бывало тогда пусто. Не раскачивались качели, не гудели моторами самолеты. И карусели висели неподвижные, как игрушки на елке.
Однажды ко мне подошли седой благообразный старичок, похожий на профессора из кинофильма, и мальчишка — мой ровесник.
Старичок спросил, как меня зовут. Потом представил мальчишку:
— Это внук мой, Боря.
Боря покраснел сильно-сильно. Прямо-таки стал малиновым. Потупил взгляд.
Старичок сказал:
— Составь, Наташа, ему компанию. Покатайся с ним на качелях.
Я кивнула.
Мальчик замотал головой.
— Не хочу.
— Неправда, — возразил дедушка. — Ты же сам просил. — И, обращаясь ко мне, пояснил: — Он у нас стеснительный, как девочка.
— А я не стеснительная, — заявила я гордо. — И не боюсь ничего.
— Даже пауков? — недоверчиво спросил мальчишка.
— И пауков не боюсь. И мышей не боюсь... — хвасталась я, испытывая легкую радость, похожую на головокружение.
— А ты видела мышей?
Меня поразила наивность вопроса.
— У нас в доме их сколько угодно, — ответила я удивленно.
Внук с недоумением взглянул на дедушку, словно спрашивая: разве бывают такие дома? Дедушка взглядом сделал знак — можно верить. Тогда мальчишка поинтересовался:
— Почему же вы не держите кота?
— Нашего кота зовут Пуська. Соседские кошки вырвали ему правый глаз. И он теперь много спит. А мышей не ловит...
— Вот бы нам такой дом, — позавидовал внук Боря.
Мы забрались на качели. Я чувствовала себя как рыба в воде, раскачала сильно-сильно.
А в глазах у Бори появился страх. Мне было радостно. И я смеялась...
Потом дедушка повел нас в тир. Я бывала здесь ежедневно. Рябой дядя Яша, которого сотрудники парка называли «тирщик», хорошо знал меня. И часто давал винтовку, подержать, поделиться, объясняя при этом, какое положение должна занимать мушка в прорези. Правда, стреляла я редко, потому что каждый выстрел стоил целых пять копеек. Но обращаться с винтовкой я могла так же уверенно, как и с куклой.
В тире дедушка оплатил десять выстрелов. Я каждой пулей поразила мишень. А Боря промахнулся все пять раз. От досады, от обиды он заплакал. Дедушка успокаивал его словно маленькую, плаксивую девчонку. Обещал сводить в зоопарк, в цирк, в уголок Дурова... Мне стало неинтересно с ними. И я ушла...
Сорок рублей — сумма моего первого аванса.
Пятнадцать я отложила на питание. Остальные решила отдать плотнику, который согласился поставить стенку в комнате.
Жить дальше в проходной было невыносимо. Сосед Гриша, употреблявший «белую» обычно по субботам и воскресеньям, в последнее время стал прикладываться и в четверг, и в среду, и во вторник, и в пятницу. Заявлялся домой среди ночи. И до первых зорь громко выяснял у жены, которая, как я поняла, существовала на правах мебели, уважает ли она его или нет. Сания отмалчивалась. И тогда, «авторитета личного ради», он гонялся за ней с кухонным ножом в руках, а дети кричали криком и прятались под мою кровать.
Мне не исполнилось еще семнадцати. Но я не была хрупкой и малорослой. И однажды двинула Гришу в дых. Он, как говорили мальчишки в школе, отключился, другими словами — потерял сознание. Пришлось вызывать неотложку.
Тихая Сания, которая еще минуту назад просила защиты, обозлилась, раскричалась — я разбиваю их семью, пытаюсь соблазнить ее мужа...
— Двадцать пять рублей — это край, — сказала Полина Исааковна. — Нужно найти такого мастера, чтобы за пятнадцать сделал.
Мастер из домоуправления — одежда в извести, как в лишаях, покряхтел, посопел. Пробубнил:
— Купорос, шпаклевка, сухая штукатурка... Потолок раскрывать надо... Семьдесят рублев.
— Дорого, — тихо сказала я.
— Можно скинуть, — вздохнул мастер. — Шестьдесят пять. И бутылка... Бутылка сейчас.
— Из-под кефира устроит? — спросила я.
Он посмотрел на меня ошалело.
— Проваливай, — пояснила я. — Налево. И вниз по лестнице.
На фабрике были плотники. Где-то в подвале. Я не знала точно. И пока разыскала мастерскую, минут пятнадцать плутала по узким, полутемным коридорам с цементным полом и толстыми трубами вдоль стен. Трубы прикрывала вата. Будто бы из стекла. Серая, кусачая. Я потрогала ее пальцами. И целый день ощущала неприятный зуд.