Мастерская была широкая. Но потолок нависал над ней низко. И лампочки светились тусклые, подернутые паутиной. Верстаки тянулись длинно, как прилавки на рынках. Однако запах смолы стоял хороший — свежей сосновой стружки. И сразу вспомнилась елка. И радости детства, связанные с ней.
Елку покупали живую. Тогда не было нейлоновых елок. И мама загодя ездила на елочный базар, рано поутру, проводив меня в школу. Белые фонари угасали на рассвете медленно, грустно. И тихо падал снег, если падал... Мороз щипался голубой. Все лежало голубое, спокойное под снегом, чистым, свежим. И почему-то чувствовалась мудрость мира вокруг, правильность, будто ими дышали улицы, крыши, деревья и даже автобусы, катившие по проспекту. Верилось в вечность, верилось до сладкого озноба в сердце...
Наряжали елку всегда тридцатого, когда вечерело. А до этого дня она хранилась в сарае, где было прохладно, и в углу стояло накрытое тряпками эмалированное ведро с квашеной капустой. Бывало, я напрашивалась сбегать в сарай, чтобы принести капусты к обеду. Там обязательно здоровалась с елкой, трогала ее холодные иголки и радовалась, как хорошо она пахнет...
В мастерской я увидела мужчину, в очках, с седыми висками. Он рассматривал рубанок. Плоский, точно линейка, карандаш торчал у него из кармана халата.
— Здравствуйте, дяденька, — сказала я.
Но он словно не услышал приветствия. Положил на верстак рубанок. Посмотрел вопросительно. Опилки белыми снежинками облепили полы его халата. И мастер показался мне старым, как Дед-Мороз.
— У меня к вам просьба, — сказала я.
— Слушаю внимательно, — хрипло ответил мастер.
Действительно, он выслушал меня внимательно. Потом обернулся. И крикнул в полумрак:
— Николай!
В дальнем, плохо освещенном углу мастерской, за шкафами и стеллажами, кто-то отозвался невнятно, похоже не раскрывая рта:
— А-а!..
Даже скорее:
— У-у!..
— Шагай сюда!
Скрипнули доски. Николай спрыгнул с верстака. И пошел к нам. Я смотрела на него с любопытством. Мастер вновь поднял рубанок и принялся разглядывать полоску лезвия на свет, может любуясь, а скорее всего ища дефект.
— Чего хотели, дядя Мирон?
Николай был совсем еще молодым парнем, ниже меня ростом, с лицом белым, белыми волосами и глазами светлыми, как туман. В руке он держал электрический патрон с обрезанными концами проволоки.
— У хозяйки к тебе просьба имеется.
Под «хозяйкой» подразумевалась я. Но просьбы у меня к Николаю не было. И я молчала. Наверное, долго, потому что Николай сказал:
— Если немая, то напиши...
Я обиделась. Вспыхнула, повернулась. И ушла...
Он догнал меня в коридоре, у лестницы, неподметенной, залитой светом, мутным, как вода в половодье. Не знаю, почему он побежал за мной: дядя Мирон посоветовал или просто ему захотелось пробежаться по длинному полутемному коридору.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Это не имеет значения, — ответила я не очень приветливо.
Николай не обиделся, сказал, глядя себе под ноги:
— Стенку поставить надо... Сделаю.
— А сколько возьмешь?
— Потом договоримся.
— Надо сразу.
— Много не возьму.
— Я много и не дам. Сколько?
— Заладила: сколько, сколько? — разозлился он. И дернул головой, словно его укусили. — Напиши адрес. После работы зайду.
Он пришел.
Видимо, ехал вслед за мной... В комнате было не прибрано. Покрывало лежало на кровати кое-как. Письменный стол, служивший мне одновременно и обеденным, был завален книжками и немытой посудой.
Вывод напрашивался легко: уборка — бич для хозяйки комнаты.
Это была правда.
Мама все делала сама. Убирала, готовила, стирала. Стирка в нашем доме была настоящим бедствием. Сания почему-то стирала не меньше трех дней в неделю. Ее выварка, широкая и большая, восседала на плите, точно квочка на яйцах, клокотала монотонно и громко. Даже иногда чавкала, как галоши в грязь. Пар стелился по стенам блеклым туманом. И стены были мокрыми, и двери мокрыми, и даже тетради... Чернила расползались в них. Буквы были похожи на маленьких сороконожек.
— Ну и запахи у вас тут, — сказал Николай, сняв кепку. — Открыла бы форточку.
— Стены будут плакать, — возразила я. — Сейчас они просто влажные. А если открыть форточку, вода польет ручьями.
— Надо ходить в прачечную... — заметил он нравоучительно.
Я усмехнулась:
— Скажи об этом соседке.
Да. Он был начисто лишен чувства юмора. Понял меня в прямом смысле. Распахнул дверь в коридор и крикнул на кухню:
— Какого черта слякоть в доме развела? Для кого государство прачечных понастроило?
Сания была глуховатой женщиной. Но Николай кричал громко. И Сания опешила. Смотрела удивленно, приоткрыв рот. Она, может, и разобрала слова, но не могла понять, в чем, собственно, дело. Так не смог бы ничего понять верующий, если бы в церкви, куда он ходит не один год, вдруг грозным окриком спросили с амвона: «А зачем ты молишься богу?»
Я была готова провалиться сквозь землю. Возможно, нужно было выскочить в коридор, схватить Николая за рукав и втащить в комнату. Но я стояла как окаменелая. А Николай уже ходил по кухне, старательно объясняя растерявшейся соседке, что прачечная — очень удобный и прогрессивный вид бытовых услуг, доступный каждой советской семье. Высвободившееся время целесообразно использовать для чтения книг, посещения театров, кино...
Старался Николай напрасно. Книг Сания не читала, театров не посещала, кино смотрела только по телевизору.
Пар клубился над вываркой, как дым над трубой. Покачиваясь, он подбирался к потолку, расплывался широким, белесым облаком. И лампочка, без абажура, висящая на старой короткой проволоке, излучала вокруг себя радужные круги.
Может, Николай сбился с пути, как путник в густом тумане, может, просто увлекся звуками своего раскатистого голоса и позабыл, где находится, неосторожно задел бедром корыто, и оно, качнувшись, вдруг подалось в сторону мойки, грохнулось на пол, расплескивая воду и хлопья мыльной пены. Шум был гулким. И жильцы первого этажа, чья кухня была под нашей, выскочили на улицу. Испугались они не без основания — потолок на их кухне осыпался сразу в нескольких местах. Это случилось, наверное, потому, что Николай, надеясь спасти положение, попытался на лету подхватить корыто. И тоже шлепнулся на пол...
Сидел в мыльной воде, развесив руки, как курица крылья, и вид у него был ошарашенный.
Сания казалась перепуганной до смерти. Онемевшая, она прижимала к подбородку подол фартука. И глаза ее были полны страха.
— Вот незадача, — удрученно сказал Николай, поднял руки и посмотрел на ладони. Пена сжималась, двигалась, пузыри лопались заметно.
Вздохнув, Николай встал с пола.
Мне стало жаль его. Позднее я старалась избавиться от этой слабости — жалости к мужчинам. Но получалось это не всегда.
Я взяла в туалете тряпку. Принялась подтирать пол. Сания тихо складывала в корыто белье. Николай отжимал брюки. Он больше не учил Санию, как нужно жить. Он учился сам...
Впрочем, стенку Николай сделал. И потолок на первом этаже хотел починить. Но соседи не разрешили.
— Нет, нет, — говорят, — спасибо. Пусть из райжилотдела приходят, пусть увидят, в каких условиях мы живем.
Стенка была тонкой, в одну доску. Но я оклеила ее газетами и обоями с двух сторон. Дверь Николай навесил настоящую, тяжелую. Врезал накладной замок. И я оказалась владелицей комнаты, вполне приличной и даже просторной.
Договаривались, что за ремонт он возьмет пятнадцать рублей. Но, когда я протянула ему деньги, он замотал головой:
— Это лишнее. Я по-товарищески... Лучше сходите со мной в кино.
После случая с корытом он был удивительно неразговорчивым и называл меня исключительно на «вы».
— Хорошо. Только билеты покупаю я.
— Покупайте, — согласился он.
Я заперла дверь. И мы пошли в кино.
Светило солнце. Пахло талым снегом и мокрыми заборами. Здесь, на окраине, еще сохранились заборы, черные и кривые, за которыми робко и грустно прятались хилые вишни и яблони. Они не стремились к небу, словно их совсем не трогало солнце. А может, оно и не трогало их, потому что тополя росли вдоль дороги роскошные, давали много тени. И пуха тоже... Ранним летом он кружился в воздухе. И белые полосы у заборов были похожи на низкие сугробы снега.