Опять тесно смыкались губы, вскидывалась борода — Мойше ненавидел.
Тогда я легонько касался его руки и просил:
— Расскажите, реб Мойше.
— О чем же тебе рассказать-то? — спрашивал он, хотя отлично знал, каким будет ответ.
— О Берке.
— О Берке? Тебе еще не надоело слушать?!
— Нет, не надоело!
Он начинал всегда одними и теми же словами, будто утешая самого себя:
— За правду пошел мой Берке… За правду…
Помолчав, он продолжал:
— Давно, еще совсем мальчонкой, щупленький, вихрастый, вроде тебя, тоже все правду искал. Пытливый, неугомонный такой… Все ему знать хотелось. Бывало, сядет со мной за стол и ну приставать с вопросами: «Отчего, говорит, у Левиных фабрика, автомобиль, а ты все по крышам да по крышам лазишь, без роздыха гонтину к гонтине подгоняешь, а денег у нас ни копья? Это что, справедливо? Пусти и меня на крышу, авось оттуда виднее…» Хорош бы я был. А вдруг, не дай бог, свалится, ногу сломает или и вовсе насмерть разобьется?.. Ни-ни, ни боже мой. Единственный сын, сирота… Без матери… И вишь что надумал — на крышу!.. Шли годы. Пришел сороковой. Раз он и говорит мне: «Знаешь, отец, хоть я и не лазил на крышу, а правду все равно нашел». — На этом месте реб Мойше всегда глубоко вздыхал. — И на тебе, война! Мало горя видели. Первый день войны… И что же сделал мой мальчик, как ты думаешь? Взял винтовку, пришел домой и говорит: «Тяжело мне, отец, тебя оставлять одного… но сам видишь… Ухожу». Ну и что же ты думаешь? На крышу я его не пускал, а теперь прямо на фронт идет. Что было делать? — Мойше опять глубоко вздохнул. — Благословил. Как благословил? Да очень просто, как положено отцу. Обнял, поцеловал в лоб и сказал: «Иди, сынок. Только воротись живым и здоровым». Что я мог поделать? Сын ведь пошел воевать за правду.
Так Мойше кончал свой рассказ.
Тогда я принимался за расспросы:
— Говоришь, с винтовкой ушел?
— С винтовкой, дитя мое. Взял на плечо и ушел.
— Плохо.
— Отчего же плохо? — удивлялся он.
— С винтовкой, видишь ли, пока нацелишься… Я бы ему лучше коня дал да острую саблю. Ворвется Берке в самую гущу немецких полчищ и давай рубить направо, налево… Всех уложил бы до одного.
— Недурна и острая сабля, — соглашался Мойше.
— Ну конечно, — продолжал я, свято веря в это, — Берке, наверное, дали коня и острую саблю.
— Дали, наверное дали… — Мойше опять смотрел в одну точку. — Несется теперь мой сынок, как сокол, и крушит врага.
Тогда я придвигался совсем близко к Мойше и испуганно шептал:
— Не ранили бы…
Старик ничего не отвечал. Молча ждал, пока женщины закончат псалмы, и тогда приносил свою скрипку. Скрипку, что всегда пела только одну мелодию.
Никогда не слышал я другой такой мелодии, которая печалила и утешала, веселила и вызывала слезы, которая так много говорила без слов.
Вот и сейчас, когда женщины устали от чтения псалмов, реб Мойше взял в руки свою старенькую, потертую певунью-скрипку и коснулся смычком ее струн.
Все затихли. Ни слова, ни шепота, даже грудные младенцы и те перестали пищать. Только одна эта задушевная мелодия, срываясь с туго натянутых звонких струн, лилась, пробивалась через мглу хмурого вечера и далеко разносилась во все стороны от лагеря…
Мойше играл, и лицо его все время менялось. Губы то раскрывались в улыбке, то сжимались. Печальные глаза устремлялись к кому-то невидимому с упреком, а в разлете бровей залегала глубокая складка тревоги, вскидывалась борода.
Мойше ненавидел.
И мне казалось, что старик рассказывает о нас и о своем сыне.
Вот скрипка тяжко застонала — не от нашей ли боли? А может, стонет на поле брани раненый Берке? Может, бойцу так худо, что он опустил саблю…
Дерись смелее, Берке! — хотелось подбодрить его.
Но вот скрипка издает вздох облегчения и рассыпается веселыми бисерными нотками, — это звучат взмахи сабли.
Мойше устремил свой взгляд вперед, туда, где меж тяжелых сизых туч появился узенький просвет, розовый от заходящего солнца. И снова полилась песня, зовущая к борьбе.
Мелодия оборвалась.
— Чего вы слезы льете, женщины? — воскликнул Мойше и поднял руку со скрипкой. — Еще придет наш день, придет! Только не надо вешать голову. Не надо отчаиваться и опускать руки.
— Молчать! — вдруг бешено рявкнули у ворот. — Митингуете?
Во двор ввалилась орава с белыми повязками. Впереди шел их вожак и немец в черной форме с черепом на рукаве мундира.
Меня пробрал мороз… Где же горячее солнце, что обещал нам реб Мойше? Зачем ждать завтрашнего дня, пускай бы оно сейчас показалось…
— Стой! Ни с места! — взревел вожак, увидев смятение среди женщин.
Потом, подбоченясь, раскорячился против реб Мойше и загнусавил, коверкая на еврейский лад слова:
— Ну, чертова борода, митингуешь? Коммунист! Какой такой ваш день еще наступит? Их день, — показал он на женщин, — наступит в Люблине — ха, ха, ха! — а вот твой, видать, уже сегодня!
И, повернувшись, вытянулся в струнку, взял под козырек и что-то стал объяснять немцу. Тот утвердительно кивал головой, а потом вскинул руку и визгливым голосом заорал:
— Лопату!
— Лопату! — эхом повторил белоповязочник. — Живо!
Когда принесли лопаты, старший ткнул одну Мойше в руки и указал на ближнюю лужайку:
— Иди копай!
Мойше с удивлением поднял свои карие глаза.
— Копай! Яму копай! Такую, чтоб тебе впору.
Реб Мойше печально улыбнулся и принялся за работу — спокойно, не спеша, будто давно ждал такого приказа.
Когда неглубокая яма была вырыта и старик оперся на лопату, чтоб смахнуть со лба пот, немец снова взвизгнул:
— Разрешаю последнее слово!
— Разрешаю последнее слово! — эхом повторил верзила с белой повязкой.
Реб Мойше окинул нас своим грустным взглядом, словно прощаясь, потом взял в руки скрипку… Треснуло дерево. Я вздрогнул — мне показалось, что это надломился сам старик.
Но нет! Он снова всех оглядел и тихо произнес:
— Не склоняйте головы, не опускайте рук!
Затряслись плечи у женщин, и реб Мойше сказал уже громче:
— Не плачьте, женщины! Наш день придет, непременно придет! Вы вспомните Мойше Кровельщика… Красная Армия принесет вам избавление!
И в одно мгновение, да так стремительно, что я едва успел разглядеть, старик взмахнул лопатой и ударил черного немца по черепу. Тот взвыл от боли и, левой рукой держась за голову, правой нажал на взведенный курок револьвера.
Реб Мойше пошатнулся, оперся о край ямы, будто отдыхая, и тут я заметил, что его желтая звезда на груди, этот желтый лоскут, с левого краешка начал темнеть.
— Мойше, реб Мойше, встань! — завопил я не своим голосом.
Женщины испуганно ахнули, подхватили меня и втащили в самую гущу толпы.
Я поднял голову, чтоб еще раз встретить взгляд своего доброго друга, но увидел только сплошную стену спин да над головами чуть посветлевшее, мглистое небо.
Значит, завтра и впрямь будет погожий день.
В ушах у меня звенели последние аккорды скрипки. Они звали в бой. Это сражается Берке! А мы? Чего мы стоим и ждем?
Женщины уже не плакали, не вздыхали, даже не молились. Они стояли плечом к плечу, живой стеной заслоняя детей.
Может, и у них в ушах еще звучали последние звуки скрипки реб Мойше…
ЗАВТРА УТРОМ
Он появился в узкой, густо опутанной колючей проволокой калитке, как мессия[5].
Что с того, что явился он пешком, а не верхом на белом вздыбленном коне? Не беда, что и одежда его потрепана, пиджак с рваной полой и протертыми до дыр локтями.
И где это сказано, что мессия обязательно должен носить новенькие лакированные полуботинки, а не простые запыленные сапоги с разинутой пастью отставшей подметки?
5
Мессия — в иудейской и христианской религии посланец бога.