Кораблев ругается:

— Гады! Не дают и мыло смыть.

8

— Кто такие будете? — спросил мужчина в майке загадочного от ветхости цвета, повисшей на костлявых плечах.

— Не звери, а люди, — вежливо ответил дядя Володя и остановился, тяжело дыша.

У мужчины было вытянутое книзу лицо с большими скулами. Глаза пройдошистые.

— Все-таки непонятно, — сказал он. — Жители вы нездешние. Приезжие?

— Из города мы. От бомбежки спасаемся, — терпеливо пояснил дядя Володя.

— От бомбежки не обязательно тут спасаться. — Мужчина стоял босиком, в закатанных до колен парусиновых брюках, на тропинке, преградив путь беженцам, а они стояли напротив него, усталые за долгую дорогу и, конечно, голодные. Времени было только часов восемь, но им, вставшим в середине ночи, казалось, что сейчас уже за полдень.

— Говорите, из города? А хто, не знаю?

Он немного растягивал слова. И хотя голос у него был не звонкий, а скорее глуховатый, речь его звучала так, будто он ее напевал. И Любаша не сдержалась. Синева, словно тень, лежала у нее под глазами, и губы были темными и припухшими. Нюра догадывалась, что такими их сделал Дмитрий, когда прощаясь, Любаша на две-три минуты задержалась у машины. Нюра и все остальные поднимались в гору по дну оврага, над которым темнел густой кустарник. Он протягивал им ветки, этот кустарник. Они хватались за них. И тогда становилось легче шагать вперед. Намного легче.

— Ты сам хто, мурло паршивое? И почему не на фронте?

Мужчина дернул назад головой, будто на что-то наткнулся:

— Я попрошу…

Но Степка знал, что просить Любашу бесполезно.

Теперь ей на все наплевать. Раньше чем через полчаса она не успокоится.

— Я попрошу сумкой по роже! — закричала Любаша и замахнулась противогазной сумкой, в которой лежал хлеб. — Пошел вон с дороги!

Но бить мужчину противогазной сумкой не пришлось.

— Люба, не надо, Люба… — испуганно просил дядя Володя.

— Я что? Я не задерживаю… — Мужчина отступил в сторону.

И Любаша прошла мимо. За ней Нюра, Ванда и Степка. Дядя Володя шел последним. Рядом с ним мужчина в закатанных до колен брюках.

— Я сам приезжий, я сам из города, — говорил мужчина. — Моя фамилия Паханков. Может, слышали? Девушка зря меня за дезертира принимает. Я сердечник, поэтому и не на фронте.

Подошли к ручью. Через ручей были перекинуты два затоптанных бревна. Они лежали, поддерживаемые тропинками, одна из которых катилась к ручью по склону горы, а другая уходила вверх, совсем не петляя, лишь изогнувшись, точно провисший электрический провод.

Пасека не была селом или деревней в обычном представлении. Десятка два домиков прижимались к горам без всякого порядка, лишь было бы удобно хозяевам. Поэтому улицы или хотя бы мало-мальски сносной дороги между ними не было. Дома стояли в большом отдалении друг от друга, скрытые деревьями, оврагами, склонами гор, наседающими одна на другую. Когда-то здесь действительно была пасека, и каждый крестьянин имел по сотне и больше ульев. В воскресные дни люди с бочонками душистого меда спускались с гор и торопились на воскресный базар в Туапсе, а те, кто был бойчее, энергичнее, садились на утренние поезда и добирались до самого Сочи, где всегда было много отдыхающих из Центральной и Северной России.

Но в ту осень сорок второго года Степка не увидел ни одного улья, а ложку меда там невозможно было купить ни за какие деньги. Он это хорошо помнил потому, что дяде Володе кто-то рекомендовал пить сок столетника с медом. Столетник Софья Петровна принесла из города, но вот меда на пасеке найти не удалось. Дядя Володя все вздыхал и возмущался:

— Пасека, Пасека… А мед черти съели!

Но это было потом, позднее…

А в первое утро они спросили назойливого Паханкова, не знает ли он, где здесь дом Чугунковых.

— Тот самый дед, у которого три семьи живут с маленькими детишками, — ответил Паханков. После Любашиного выпада с него слетела спесь. — Это еще пройти надо. Хороший дом. Я и к нему просился. Бесполезно. Здесь у каждого беженцы. А Чугунков три семьи пустил. И в сарае живут, и под грушей.

Не только у Степки, но и у всех остальных паршиво на душе стало после того, что сказал Паханков. Неприятное это дело — бросить обжитые стены, даже если они без крыши, и ночью уйти куда-то в горы, где тебя никто не ждет и не знает. Уж лучше бомбежки, но только дома.

Паханков ободрил:

— Вы духом не падайте. Не зима на дворе свирепствует… До позавчерашнего дня на старой конюшне девять человек жили. В Грузию выбирались.

— Где эта конюшня? — спросила Любаша.

— Я провожу, — охотно предложил Паханков.

Пошли за ним. Он говорил дяде Володе:

— Место здесь сухое, возвышенное… Природа — сами видите. Кислицы, груши в лесу есть. Каштаны скоро посыплются. Если дожди не прибудут, очень просто даже можно перебиться…

В заброшенной конюшне лишь с одной стороны сохранились стойла, но лошадьми не пахло, а пахло прелым сеном. Мятая газета, яичная скорлупа, затоптанные окурки — все это подтверждало слова Паханкова, что в конюшне еще недавно жили беженцы. Дыр в немазаных стенах, сделанных из тонких жердей, было много, и дневной свет просачивался, словно вода сквозь сито. Большая дверь напоминала не дверь, но ворота, одна половинка скосилась на верхней петле, а другая отсутствовала.

Вместо потолка, под драночной крышей, от стенки к стенке протянулись темные балки; на одной из балок висела мертвая змея.

— Нет, — брезгливо сказала Любаша, — лучше под открытым небом!

Когда вышли из конюшни, то снова поняли, как хорош мир, если бомбы не сыплются на голову, и светит солнце, и ветер, бежавший от моря, немного шевелит волосы и забирается под рубашку.

На пригорке стоял домик с узкой во весь фасад террасой, он не был огорожен забором. Перед домом белела печка, и дым изгибался над невысокой мазаной трубой, словно рог.

— Это что? — спросила Любаша.

— Не поймешь, — ответил Паханков. — Склад не склад, контора не контора.

— Тем лучше. Будем жить на крыльце склада тире конторы, — решила Любаша.

— А как же? — возразил Паханков. — Там все-таки я со своей семьей располагаюсь.

— Не поместимся? — спросила Любаша.

— Да как сказать… — мялся Паханков. — Половину крыльца уступить могу…

— А может, все-таки попроситься к Чугунковым? — неуверенно сказал дядя Володя. — Жора обещал твердо.

— Жора… — пренебрежительно возразила Люба. — Жора не их сын. А сына Чугунковых мы не знаем…

— Это так.

9

— Рядовой Чугунков! — крикнул младший лейтенант Локтев.

Чугунков ящерицей проскользнул между камнями, прижимаясь к вздрагивающей от взрывов земле.

— Нужно пробраться к вершине. — Локтев перевернулся на спину и поднес к глазам бинокль. — Нет, я ничего не вижу.

Чугунков поморщился.

— Сможете? — спросил Локтев.

— Если приказываете.

— Зачем так? Нужно узнать, живы ли корректировщики. Может, и нет смысла держать эту проклятую высоту.

— Похоже, есть. Раз немцы на нее, как саранча, прут.

— Морские батареи не стреляют уже третий час.

— Это плохо, — сказал Чугунков. И добавил: — Я попробую…

— Только осторожнее, — попросил Локтев. — И возвращайтесь быстрее. Мне будет трудно без вас.

— Спасибо, командир…

— Знаете, я все-таки не командир, я архивариус… Это слово звучит очень книжно. Правда?

Но Чугунков не понял его. Он понял другое: нужно ободрить взводного сейчас же, не сходя с места.

— Вы командир, — сказал Чугунков. — Самый нормальный. Вам только нужно научиться ругаться матом. И будет полный порядок.

— Это неверно, молодой человек. Я знаю многих командиров разных рангов — людей исключительно культурных.

— Разных рангов — другое дело, — ответил Чугунков. — Но взводный и ротный должны уметь говорить по-свойски. Иначе им хана!

— А что такое «хана»?

— Конец, — пояснил Чугунков. И как-то посуровел, напрягся и стал осторожно пятиться назад. Потом он скользнул за камень, а еще через несколько секунд спрыгнул в расщелину.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: