Николай Иванович остановился. Всматривался в человека напряженно, и тот, возможно, всматривался в него. И сопел, чуть присвистывая. Потом подался вперед, точно протягивая руку. В глазах у Николая Ивановича метнулись искры. Небо резко пошло вперед…
Он понял, его ударили.
За что? За что?
Очнувшись, Николай Иванович увидел над собой потолок, обшитый ловко подогнанными досками, и почему-то сразу подивился их необыкновенной желтизне. Ясно пахло сухим чебрецом, мытыми полами. Кто-то мягко ходил по комнате — наверное, в толстых шерстяных носках.
Николай Иванович повернул голову. Шустрая бабка Ядвига — мать Селиверстова — воскликнула:
— Оклемался!
И морщины на лице ее зашевелились, точно мехи гармошки. Бабка Ядвига стояла прямо под лампочкой, свисавшей с потолка, как груша с дерева. Тень возле бабки лежала совсем-совсем маленькая.
Из запечья показался Селиверстов, проковылял через комнату. Николай Иванович попытался сесть, но Селиверстов замахал руками усиленно, будто отбивался от пчел или комаров. Сказал:
— Эх и угораздило тебя шлепнуться возле самого порога.
— Меня ударили, — тихо и равнодушно ответил Николай Иванович. Облизал пересохшие губы.
— Мать, водицы ему. — Селиверстов присел на край кровати. Пристально посмотрел в глаза Николаю, произнес с усердием: — Поскользнулся ты. Поскользнулся… Ледок там возле порога. Я сам этот ледок видел…
— Мне показалось…
— Показалось, показалось, — прервал Селиверстов. — Когда ночью шесть верст лесом отмахнешь, эт леший что показаться может.
Бабка Ядвига подала кружку. Вода была горьковатой на вкус, точно болотная.
— Пей, пей, — закивала головой бабка. — Отвар этот на травках сделан. Уснешь спокойно. К утру все как рукой снимет.
Селиверстов тоже кивал головой и смотрел на Николая Ивановича с тревогой.
— Когда тетя скончалась? — спросил Николай Иванович.
— Девять дней вчера по-соседски отметили, — скорбно ответил Селиверстов.
— Чего так поздно сообщили?
— Без меня то случилось. Я в больнице лежал… Я эт последний год все больше по больницам, — тоскливо признался Селиверстов. Помолчал, о чем-то думая, потом быстро продолжил: — А кроме меня, тут и адреса твоего никто не знает… Да ты спи… Утром поговорим, утром…
Ночью Николая Ивановича несколько раз будил яростный собачий лай, громыхала о будку цепь, но через минуту-другую вновь занималась тишина. Даже ветер не пел в трубе и не скреблись под полом мыши.
…Перед завтраком Селиверстов, небритый и, быть может, оттого имевший вид старческий, угрюмый, словно через силу спросил:
— Ты как, деньгами богат?
— Нет, — честно признался Николай Иванович.
— Что ж эт? Казна мало платит иль страсти к ним не имеешь?
— Казна платит столько, сколько положено, — неохотно ответил Николай, ощупывая шишку на голове. Сморщился болезненно.
— А все-таки? — Селиверстов указал рукой на стул с высокой деревянной спинкой, которую красили когда-то лаком, но теперь лак во многих местах осыпался, и дерево было в малых и больших пятнах, точно уличная пыль, когда по ней стучат первые капли дождя.
— Живу, как все, — Николай Иванович опустился на стул. — Занимаюсь любимым делом.
— Эт хорошо. — Селиверстов подвинул ему графинчик.
— Нет, нет, — запротестовал Николай Иванович. — Голова раскалывается.
— Ты прими стаканчик. Прими… Оно и полегчает, — Селиверстов говорил безучастно. Похоже, думая о чем-то другом.
Бабка Ядвига возле печи с напряжением, прописанным на лице белыми красками, стояла неподвижно, словно ожидала событие непростое, значительное.
— От чего умерла тетя? — спросил Николай Иванович без любопытства в голосе, потому что был уверен, Селиверстов ответит: «От удару», поскольку давление у Марфы Сысоевны всегда вызывало беспокойство, о чем в письмах своих она сообщала непременно.
— От угару, — глухо ответил Селиверстов и хлопнул о стол ладонью так ожесточенно, что глиняная солонка подпрыгнула, будто живая, и соль белым инеем легла на чистые доски стола.
— От удара? — переспросил Николай Иванович, полагая, что ослышался или Селиверстов оговорился.
— Нет, — покачал головой Селиверстов; морщины уныло собрались над его переносицей, и он потер лоб, будто видел их. — В том-то и дело, что от угару…
— Сырости упокойница боялась страсть как, — сказала бабка Ядвига и облизала губы.
— Засыпала она на ночь печку углем, а дымоход, он у нее с приветом был… — Селиверстов замолчал, потом сказал, не раньше, чем через минуту, словно набравшись духу: — Я ей говорю: дымоход у тебя, Марфа, не того. Она в ответ: сам ты не того. Упрямой силы была женщина.
— Вы не знаете, получила она мою телеграмму?
— Какую? — удивилась бабка Ядвига.
— Я посылал с полмесяца назад, — сказал Николай Иванович.
— Про телеграмму Марфа не сказывала, — с сомнением в голосе ответила бабка Ядвига. — Или сказывала… К Новому году телеграмма, что ли?
— Ну брось ты, мама, — поморщился Селиверстов. — До Нового года еще дожить надо.
— Не помню, — призналась бабка Ядвига. — Чего-то сказывала, а чего — не помню…
Тогда дул ветер. Гнал вдоль гор облака. И было ощущение, что дождь пойдет с минуты на минуту. Облака держались друг за друга, однако не заволакивали небо сплошь, синева проглядывала в узкие и широкие окна. И окна эти плыли, точно на корабле. Только у корабля этого не было ни кормы, ни палубы, ни конца, ни края…
— Вы обещали сводить меня на перевал, — сказала Светлана. Так простодушно и наивно мог сказать только ребенок: «Папа, ты обещал мне купить мороженое».
— А если пойдет дождь? — спросил он.
— Мы возьмем палатку.
— Я хотел пригласить с собой школьников. На всех палатки не хватит.
— Мы можем пойти вдвоем. Или вы боитесь, что нас съедят волки?
— Зубы есть не только у волков. А главное — языки.
— Знаете, почему я никогда не вышла бы за вас замуж?
— Знаю, — ответил Николай Иванович.
— Нет, нет, нет… Вы не широкий человек. А жизнь, между прочим, не научная проблема. В ней нельзя быть узким специалистом.
…Луна купалась в реке. Сидела на мокрых камнях. Прыгала с двухметрового обрыва вместе с брызгами и потоком, ныряющим вдруг в темноту, под ореховый куст, где уже глядела сны тишина. И вода в черноте плыла такая плотная, что звезды на ней покачивались, словно лодки.
Николай Иванович взял Светлану за плечи. Почему-то ожидал, что она непременно вырвется. Но она не вырвалась. И он вспомнил, что, конечно, ее уже много раз брали за плечи. И вздохнул…
Горы молчали многозначительно. Легкие, большие. Они сиренево, приближаясь справа и слева, хороводили вокруг двухместной туристической палатки оранжевого цвета, в сравнении с ними маленькой, как грибок.
— Я хочу в воду, — отстранилась Светлана.
Он благоразумно предупредил:
— В горных речках очень холодная вода. Тем более осенью.
— Не придавай значения, — посоветовала она. И стала решительно снимать с себя одежду.
Она бросилась в воду, а звезды бросились от нее врассыпную…
Николаю Ивановичу казалось, что все это ненастоящее. Из книг или фильмов. И он вспомнил французский фильм, снятый по русской повести. Вода, ночь, луна. И то, что на Светлане, как и на Марине Влади, не было ровным счетом ничего, только усиливало ощущение нереальности.
И все-таки Светлана плавала в реке, живая, белая. Значит, сейчас, сегодня не было границы между жизнью и вымыслом. Так просто…
Было махровое полотенце, которым он растирал ее. Кружка с водкой. Зубы Светланы, стучащие об эту кружку. И были горы. И счастье.
Солнце припекло около полудня будто бы ни с того ни с сего. Утром над болотом и огородами беспечально дремал туман. И небо, казалось, тоже было из тумана, седое, низкое. Лужи слеповато глядели вверх, потому что ледок прикрывал их, хрупкий, белесый, совсем непрозрачный. Иней лежал на крышах, на срубе колодца, телевизионных антеннах, которые из-за инея казались просто замаскированными и просматривались едва-едва…