В половине двенадцатого, когда Селиверстов и Николай Иванович вышли из дому, солнце светило щедро, жирной грязью чернела земля и день больше походил на раннюю весну, чем на осень. Оба мужчины были в резиновых сапогах.
— Без сапог тута утопнешь, — весело говорил Селиверстов, опираясь на палку.
У магазина сельпо несколько местных мужчин и женщин с любопытством посмотрели на Николая Ивановича. Он вежливо поздоровался. А Селиверстов пояснил:
— Племянничек Марфы Сысоевны. Царствие ей небесное…
Кладбище было в стороне от села, за редким смешанным лесом. Дорога здесь раздваивалась. Одна вела на станцию, к поездам, к рынку и буфету, где частенько бывало бочковое пиво; другая тянулась к оврагу, потом поднималась на взгорок, к роще белых берез, за которой и находилось кладбище.
Могила Марфы Сысоевны бросалась в глаза сразу, потому что стояла в самом начале, земляным холмом и венком из живой хвои и ярких бумажных цветов.
На покосившейся скамейке возле запущенной, ушедшей в землю другой, второй могилы сидел мордатый небритый мужчина в грязной и рваной нейлоновой куртке цвета морской волны и тоскливо смотрел на могилу Марфы Сысоевны.
Селиверстов, увидев его, набычился и сжал свою палку так, что сосуды на руке набухли, грозя лопнуть сейчас, сию же минуту. Николай Иванович с опаской посмотрел на Селиверстова и даже посторонился. Небритый мужчина почему-то не слышал их шагов, а когда поднял голову, они уже стояли возле могилы.
— Привет, черт хромой, — беззлобно сказал Селиверстову мужчина, перевел взгляд на Николая Ивановича и спросил: — Это и есть ее ученый племянник?
— Ты вот что, Федор, — как можно миролюбивее сказал Селиверстов. — Топай отсюдова… Потому как калякать нам с тобой не о чем. А человеку родственный долг справить нужно…
— У тебя забыл спросить. — Федор щелчком выбил из пачки сигарету и ловко взял ее в рот.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Николай Иванович.
— Привет, — кивнул Федор и встал с лавочки. — Мне минут пять поговорить с тобой надо, только без участия мудреца этого. — Он презрительно взглянул на Селиверстова.
— Я готов. Пожалуйста, — согласился Николай Иванович.
— Да не слушай ты его, бандюгу и алкоголика, — возмутился Селиверстов. — Он ентой весной только оттудова вышел…
— Откуда? — не понял Николай Иванович.
Селиверстов посмотрел на север, дернул подбородком так, что кожа на шее заходила гармошкой, откашлялся и лишь потом сказал:
— Из мест заключения.
— Успокоился? — Федор сунул руки в карманы куртки. Взгляд у него был хмурый и злой.
— Мое дело человека проинформировать. А там пусть решает, как знает. — Селиверстов повернулся к Николаю Ивановичу спиной. Кряхтя, нагнулся, поправил венок.
Земля чавкала под ногами Федора. На нем тоже были сапоги. Однако не резиновые, а кирзовые. Со следами засохшей грязи.
— Я с теткой твоей Марфуткой, — остановился он вдруг и в упор посмотрел на Николая Ивановича, — любовь крутил.
— То есть как? — опешил Николай Иванович. — Она же старше вас, и намного.
— Жизнь, дружок, иной раз так припрет, что не до того: старше, младше.
Селиверстов теперь не стоял. А сидел на той самой скамейке, с которой недавно встал Федор. За могилками была видна его серая кроличья шапка, узкие, опущенные плечи да голубоватый, быстро тающий в солнечном воздухе дымок табака.
— Зачем вы меня ударили? — спросил Николай Иванович.
Федор поддел носком сапога кусок грязи, мутная вода быстро заполнила воронку до самого края, но не выше.
— Я тебя за другого принял, — виновато улыбнулся Федор. — Я думал, что это Селиверстов своего тестя подослал.
— Что вы от меня хотите?
— Хочу, чтобы тебя не надули.
— Кто?
— Селиверстов, — хрипло ответил Федор. И быстро продолжал: — Он тебя вызвал, чтобы ты разрешил ему дом Марфин продать. Он деньги переполовинит… А я имею право на долю. Я с Марфой хоть и расписан не был, но хозяйство мы вместе вели. Здесь любой подтвердит. И суд всегда на моей стороне будет.
— Какой суд? — У Николая Ивановича начало шуметь в голове, и голос прозвучал совершенно страдальчески.
— Народный… — ответил Федор. И решительно пояснил: — Я за свою долю судиться намерен. Вот так…
— Мне не нужен дом. Живите в нем себе на здоровье.
Федор захохотал. Николай Иванович никогда раньше не слышал, чтобы люди так отчаянно смеялись на кладбище. И ему сделалось совсем не по себе, и он прикрыл глаза.
— Шутник, — сказал Федор. — Ты же наследник. Единственный. И все формальные права на твоей стороне.
— Я дарю вам дом, — устало сказал Николай Иванович. И пошел туда, назад, к Селиверстову.
Федор шел за ним. Это было ясно по шуму шагов. Наконец Федор нагнал Николая Ивановича, тронул за плечо:
— А дарственная?
— Будет и дарственная, — не оборачиваясь, ответил Николай Иванович.
— У нее деньги были, — вздохнул Федор.
— Не знаю.
— Я знаю. Точно, были. Только ума не приложу, где она их прятала.
— Наверное, в сберкассе.
Федор усмехнулся:
— А ты плохо знаешь родную тетю. Не тот это был человек, чтобы хранить свои деньги в сберкассе…
Селиверстов дулся, ну в смысле — хмурился, сердился. Со скамейки он поднимался будто бы через силу, так и казалось — вздохнет тяжело, но не вздохнул. Только спросил:
— Дом делить будете?
— Подарил я ему.
Удивился Селиверстов. Покачал головой. И даже, сняв шапку, почесал затылок. Потом ожесточенно нахлобучил ее. Сказал с явным сомнением:
— Дело хозяйское.
— Пусть живет человек. — Нет, нет, Николай Иванович не оправдывался. Он просто хотел объяснить смысл своего поступка.
— Пропьет Федор хату. И делу конец. — Селиверстов махнул рукой. Потом остановился, взял Николая Ивановича за пуговицу плаща, сказал: — А сам по чужим углам живешь. Крыши своей не имеешь.
За кладбищем, у березовой рощи, паслась коза. Одна-одинешенька. Сбежавшая, наверное, из стада. Николаю Ивановичу сразу вспомнилась десятиклассница Мара Аджиева. И ее коза Сонька. Вспомнилась тропинка в гору. Беспокойный ручей между зелеными камнями. Захотелось домой. Домой…
Он спросил Селиверстова:
— Здесь никто не проживает из родственников Ловикова Владимира Владимировича?
— Тетка проживала. Домна Петровна Суроженко. Но года три назад хату продала, куда-то съехала. Отец его до войны помер. А мать и сестру немцы как заложников расстреляли. Он и сам, как с плену возвернулся, сюда ни разу не приезжал. В Минске устроился…
— Вы ничего не путаете?
— Я? — обиделся Селиверстов. — Домна Петровна мне сама сказывала. Да здесь все про это знают… На него вначале похоронка пришла. Господи, на кого только похоронки не приходили!
— Почему же отец мой об этом ничего не знал? — строго спросил Николай Иванович. — Они с Ловиковым были фронтовыми друзьями.
— Отец твой, царство ему небесное, сурового характера был человек. Марфу Сысоевну на дух терпеть не мог… К нам сюда лишь однажды и завернул. Сразу после фронта, в сорок четвертом, когда инвалидность получил. А про Володьку известно стало в сорок седьмом или в сорок восьмом… Уже и не помню точно…
Селиверстов шмыгнул носом и, ссутулясь, заковылял по грязной дороге, норовя обогнать Николая Ивановича.
Ключи от дома Марфы Сысоевны были у Федора. Три ключа — не на кольце, а на цепочке: один от сарая, другой от коридора, третий — комнатный, что ли. Ибо подходил он к замку двери, ведущей из длинного полутемного коридора, в конце которого была кладовка, в комнату.
Наверное, каждый дом имеет свой запах, неповторимый, как отпечатки пальцев. Наверное, рассказывать о запахах — это все равно что пытаться рассказать мелодию песни.
Дрогнуло сердце у Николая Ивановича, едва вдохнул он воздух, переступив порог коридора, увидел старый велосипед, подвешенный к стенке. Побитые крылья, поцарапанный никель руля. Поверилось, распахнется дверь, вскрикнет от радости тетя, скажет, чуть напевая: «Со-ко-ле-но-чек мо-ой приехал».