Пахло морем. И немного нефтью. Но больше морем…

Дом в Минске, адрес которого Николаю Ивановичу дали в справочном бюро, выглядел старо. Легко было догадаться, что строили его сразу же после войны. Высокая арка вела во двор. Лестница в подъезде была необыкновенно широкая. Квартиру сорок пять он нашел в конце коридора на третьем этаже. Звонил, звонил. Не открыли. Подумал: «А ведь верно. Вторник. И время дня — самое рабочее. Надо ждать до вечера».

Обедал в столовой. Он привык к столовым еще со времени детства, когда отец оставлял ему под будильником деньги на еду. Отец уходил на работу рано. Заводил будильник и уходил. Возвращался после пяти. Приносил с собой вареной колбасы или сыра. Кипятил чайник. Ужинали. Потом отец садился за письменный стол. Листал книги, газеты. Что-то выписывал из них. Иногда вклеивал вырезки.

Вино отец не пил. Нельзя было. Но однажды по какому-то случаю явился домой под хмельком. Пошатывался, удивляя соседей.

Сел на кровать. Сказал сыну:

— Садись рядом.

Скупой на ласку, обнял:

— Расти человеком… Человеком, понимаешь… А остальное все приложение. Ты думаешь, кому жизнью обязан? Мне? Нет. — Расстегнул рубашку. Грудь в шрамах, страшно смотреть. — Ты другу моему боевому всем обязан. Потому что, если бы Володя Ловиков шесть километров меня на себе в санбат не нес, истек бы я кровью. И ты бы не родился. А Володя тут же, в санбате, кровь мне свою для переливания дал. Хорошей группы была у него кровь. Настоящей…

25

Перрон медленно плыл мимо поезда, мокрый, с холодными пятнами огней, размазанных на асфальте, между глухими тенями от киосков и кипарисов, вытянувшихся до самых рельсов. Небо еще только серело. И горы проступали из темноты тяжело, нечетко.

Согнувшись, проводница обтерла тряпкой влажные поручни, потом повернула задвижку. Крышка откинулась, ударившись о стену вагона с глухим стуком. Вслед за этим, через секунду или две, под колесами послышалось протяжное и громкое шипение. Поезд остановился.

Николай Иванович вышел на перрон. Сказал проводнице:

— Счастливого пути.

Она торопливо, хотя торопиться было некуда, потому что здесь меняли электровоз, ответила:

— Спасибо, спасибо.

Он пошел к туннелю, над которым черными буквами было написано: «Выход в город».

Серебристые дверцы автоматических камер хранения выстроились справа вдоль перехода. Стена, уставленная ими от пола до потолка, отталкивала и даже немного пугала своей неприступностью и железной холодностью.

В это было трудно поверить, но на привокзальной площади у кассы электропоездов, чуть левее «Бюро квартирных услуг», стояло сразу три свободных такси. Захлопнув за собой дверцу, откинувшись на мягкую спинку сиденья, Николай Иванович назвал адрес.

Город спал. Еще спал… И окна не светились нигде, кроме витрин в универмаге. Но и витрины словно спали с открытыми глазами; настолько было заметно, что они не видят этих темных улиц с мокрыми листьями на асфальте, оранжево оживающими под иглами автомобильных фар. Машина летела в рассвет, в горы, которые уже, конечно, спокойно созерцали голубеющее небо, если не было туч. А тучи могли быть. Хотя дождик и не моросил.

— Как погода? — спросил Николай Иванович.

— Фиговая, — молодо и добро ответил водитель. Добавил: — Осень. Теперь путя не жди.

— Наверное, количество аварий осенью увеличивается, — предположил Николай Иванович.

— Настоящий шофер должен уметь ездить в любую погоду. Это дело профессиональной чести.

— Профессиональной чести, — неторопливо, словно взвешивая слова, произнес Николай Иванович. — Значит, у каждого человека две чести: профессиональная, одна просто так…

— Чудно, — мотнул головой водитель. — Я об этом никогда не думал… — Осторожно сделал левый поворот. И когда эстакада железнодорожного моста осталась внизу, у моря, сказал: — По-моему, честь у человека все-таки одна. Как же иначе?

— Как же иначе?

Там, в Минске, Николай Иванович дождался вечера. И вновь прошел сквозь арку, поднялся на третий этаж. Нажал кнопку звонка в квартиру сорок пять.

Дверь отворил молодой парень в глухом черном свитере. Спросил тихо, но строго:

— Вам кого?

— Я хочу видеть Владимира Владимировича Ловикова.

Парень отступил в сторону, давая этим понять, что гость может пройти. Николай Иванович переступил порог. И сказал:

— Спасибо.

Прихожая была оклеена ярко-красными моющимися обоями, с золотом, которые почему-то принято называть «королевскими». Возле вешалки стоял ящик для ботинок. Рыжая щетка торчала из него.

— Кто вы будете? — спросил парень.

— Я сын фронтового друга Владимира Владимировича. Меня зовут Николай Иванович Горобец.

— Папа умер, — тихо сказал парень, словно боялся побеспокоить кого-то там, в комнате.

— Когда? — Николай Иванович почувствовал, как дернулась у него щека.

— Пошел второй месяц.

В прихожую вошла бледная женщина в черном платке, а за ней старуха, тоже в черном.

— Вы по какому делу? — устало спросила женщина.

— Я проездом в Минске. Из Ярцево. Там тетя моя, Марфа Сысоевна, скончалась… Ну, а с Владимиром Владимировичем повидаться просто так хотел. Мне мой отец много хорошего о нем рассказывал.

— Померла Марфа, значит, царство ей небесное, — хрипло сказала старуха и перекрестилась. — А ты, значит, Ваньки Горобца сын будешь. Он, сказывают, тоже умер.

— В пятьдесят седьмом году.

Старуха кивнула. Николаю Ивановичу показалось, что кивнула удовлетворенно. Потерла ладонь о ладонь.

— Вы проходите, — пригласила женщина.

Они прошли в большую комнату, где экран телевизора был накрыт черной материей. В черных лентах висел на стене портрет немолодого мужчины с напряженным, усталым лицом.

В архиве Николая Ивановича и на школьном стенде была фотография молодого Ловикова. Любительская, фронтовая фотография, где снят он во весь рост, с автоматом ва груди, возле уходящей в небо ребристой скалы. Портрет же был сильно отретуширован и даже немного размыт. И человек на нем был изображен на тридцать лет старше, чем в сорок втором. Но если всмотреться очень-очень… Можно уловить сходство в разрезе глаз, в выпуклой форме лба…

Женщина поднесла стопку. Предложила:

— Помяните Владимира Владимировича.

Сын Ловикова, Андрей, провожал Николая Ивановича до вокзала. Второй сын, Иван, работал геологом на Урале. Андрей же весной вернулся из армии. Работал мастером в телевизионном ателье.

Пока шли они вечерними улицами, где было тихо и электрический свет ложился на тротуары мягко, как акварель, Николай Иванович тихо и страстно рассказывал Андрею все-все, что знал о его отце… Рассказал и про то, что числился Владимир Ловиков убитым. Рассказал и про стенд, посвященный боевым делам его. И про идею назвать среднюю школу его именем.

Николай Иванович считал себя не вправе скрывать правду от Андрея. Николай Иванович надеялся, что Андрей хоть как-то может пролить свет на тайну пленения Ловикова. Но Андрей не знал ничего. Он сказал:

— На эту тему у нас в семье никогда не разговаривали… И мне и Ивану только известно, что отец действительно воевал на Северном Кавказе. И потом попал там в плен, будучи контуженным… Если еще есть что-то, то об этом может знать лишь тетя Домна…

— Старушка эта…

— Да… Она потеряла на войне сына, Володю Суроженко. А с моим отцом у нее были особые отношения. Она имела над ним больше власти, чем моя мать. Ни Иван, ни я не любим Домну Петровну…

…В село приехали рано утром. У продуктового магазина стоял автофургон хлеба. Мужчина в черном халате пес на вытянутых руках лоток с румяными городскими булками. Николай Иванович остро почувствовал запах свежих булок. Хотя это было смешно. В машине по-прежнему пахло бензином, и только бензином.

Он попросил, чтобы таксист остановился возле школы. И расплатившись, вылез из машины. Размял плечи. И пошел в школу, по которой уже скучал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: