Потом он спросил, точно ли ее муж ушел навсегда. Нэнс понимала, чем вызван этот вопрос. Считалось, что лучше брать в кормилицы вдову, поскольку семя портит молоко.
Именно в те дни она обратилась к Библии. До этого она полагала, что жизнь — достаточно легкое и приятное дело, и мало о ней думала. Но потом, в первые годы вдовства — постепенно все вокруг привыкли считать ее вдовой, — она ощутила нестерпимое желание понять, почему с ней случилось то, что случилось, в чем смысл человеческого бытия. Священное Писание порой казалось ей слишком сложным и загадочным, но вскоре Нэнс уловила основную мысль. В этой жизни, вплоть до ее последнего дня, зло может торжествовать над добром. Но в конце концов грешники будут низвергнуты в ад, а чистые души поднимутся в рай. Только с Господом Богом Нэнс Эш чувствовала себя легко и свободно, потому что знала: Он любит ее, и не важно, что у нее нелегкий нрав, и не важно, сколько морщин у нее на лбу. Он был ее единственным настоящим другом. Он обещал осушить ее слезы, и она верила, что так оно и будет.
И она благодарила Его за все Его милости. Джонсы дали ей кров над головой; если бы не они, она закончила бы свои дни в работном доме или вообще в сточной канаве. Взамен она выкормила всех их детей. Когда Грандисона отняли от груди, обнаружилось, что миссис Эш как-то пристала к семье. Она даже взяла еще нескольких младенцев, чтобы не кончилось молоко. Потом она кормила и остальных, и не ее вина, что бедные детки умерли — все, кроме маленькой Гетты. Такое бывает. Она не оказала на них никакого губительного воздействия. Она отдавала им все до последней капли, целых тринадцать лет, до того самого дня, когда Гетта отвернула личико от сморщенного соска и потребовала хлеба с маслом. К тому времени в Монмуте было уже полно других кормилиц, и никто не попросил миссис Эш взять их ребенка. Ее изношенные груди немного поболели, но вскоре иссохли. Как странно видеть их плоскими, когда много лет подряд они были пышными и налитыми…
Надо было отдать Томасу Джонсу должное. У него не было ноги, но уж принципов хватало с избытком. Мало кто из отцов понимал, что между кормилицей и ребенком существует священная связь. Другой на его месте сказал бы миссис Эш, что Гетту отняли от груди и ее услуги больше не нужны. Семья вполне могла отказать ей от места, и никто в Монмуте их бы не осудил. Но мистер Джонс решил оставить миссис Эш при Гетте, чтобы его жена могла посвятить свое время кройке и шитью. О, Нэнс Эш хорошо знала, что такое благодарность!
Но больше всего, конечно, она благодарила Создателя. Дважды в неделю она ходила в церковь, и постоянно читала Священное Писание, и удивлялась Божьей мудрости, и старалась жить по заветам Христа, и каждую ночь подолгу стояла на коленях возле кровати, пока они не становились синими. Но в такие ночи, как эта, когда лунный свет пробирался сквозь закрытые ставни, Нэнс Эш не могла не вспоминать о том, как она упустила свой единственный шанс. Как легко это случилось — словно бы ветер сдул с ветки лист; только что был — и вот уже нет. И все из-за того, что она крепко спала в ту зимнюю ночь семнадцать лет назад. Бог знает, что ей снилось. С тех пор она ни одной ночи не спала как следует и сейчас думала только об одном. Что же все-таки снилось ей тогда? Что же это был за сладкий сон, из-за которого ей так не хотелось просыпаться?
За окном стояла все такая же непроглядная тьма. Должно быть, сейчас не больше половины шестого, решила Мэри. Начался второй день ее новой жизни.
— Мэри!
Вот что ее разбудило. Ее позвали откуда-то снизу. У миссис Джонс был какой-то особенный напевный выговор — точь-в-точь как у Сьюзан Дигот, поняла вдруг Мэри. Но конечно же это была не ее мать и не ее дом. Это была ее хозяйка, и она будила свою прислугу.
В одну секунду Мэри вспомнила, что из своей собственной жизни шагнула совсем в другую, и внезапно растерялась. Она уткнулась лицом в подушку и задержала дыхание. Услужение. Это слово звучало так безобидно, так повседневно. Люди часто идут в услужение. Я нашел очень приличное место, говорят они. Не хотелось бы потерять место. Но каким бы хорошим ни было это место и где бы оно ни находилось, оно было не для нее.
Чтобы напугать саму себя, она представила бесстрастное лицо Цезаря, его фиолетовые губы. Нет, в Лондоне появляться пока нельзя, это Мэри понимала хорошо. Монмут — это просто чтобы затаиться на время, только и всего, сказала Куколка у нее в голове. Как та вонючая канава, где мы прятались — помнишь? Когда были хлебные беспорядки и толпа вдруг обезумела? Перетерпеть можно что угодно.
— Мэри Сондерс!
Однажды Нэн Пуллен сказала странную вещь про свою хозяйку, ту самую, которая потом передала ее судьям. Хозяева и хозяйки — те же клиенты, только называются по-другому. Ты притворяешься, что тебе хорошо или даже что ты благодарна. Ты им служишь, но по-настоящему они тебя не знают. И нужно брать у них все, что только можешь, потому что, сколько бы они тебе ни платили, этого никогда не будет достаточно — за то, что они просят.
Она оторвалась от подушки и села. Эби лежала рядом, сложив руки на груди, неподвижная, словно надгробное изваяние, и Мэри чуть не подпрыгнула от неожиданности. Она думала, что черная прислуга уже давным-давно на ногах, разжигает огонь в очаге и нагревает воду.
— Доброе утро, — осторожно сказала Мэри.
Эби молча смотрела в потолок.
— Разве ты не нужна там, внизу?
— Я болела.
Мэри вгляделась пристальнее. Ни горячки, ни потливости, ни лихорадки.
— И что же у тебя болит? — с нажимом спросила она.
— Я болела, — повторила Эби и отвернулась к окну.
Когда Мэри проходила мимо хозяйской спальни, ее окликнула миссис Джонс.
— Вам помочь одеться, мадам? — спросила она.
— О нет. — Миссис Джонс влезла в фижмы. У нее была очень тонкая талия. — Я только хотела спросить, хорошо ли тебе спалось.
— Хорошо, мадам. Кажется, Эби заболела, — ровно заметила Мэри.
— А, да. Она мне так и сказала, когда я заглянула рано утром. — Завязки фижм запутались в узел. — Она не такая крепкая, как кажется на вид.
Что, как поняла Мэри, означало — Эби бесстыжая притворщица, но сегодня хозяйке не хочется ссориться.
— Может быть, ты поможешь мне подать завтрак?
— Конечно. — Мэри ловко распутала ленты и завязала их в красивый бантик на пояснице миссис Джонс.
— О, спасибо, Мэри.
Хозяин не обратил на нее никакого внимания, словно бы она была кошкой. Это было непривычно и странно; обычно мужчины в присутствии Мэри начинали снимать с себя штаны, но мистер Джонс, наоборот, продолжил одеваться. Краем глаза Мэри заметила, как он натянул под рубахой льняные панталоны. Ей вдруг страшно, как ребенку, захотелось увидеть то, что осталось от его ноги, но культя скрывалась под широкими складками ночной рубашки. Должно быть, с хозяйством у него было все в порядке, как и у обычного мужчины, — Гетта была тому доказательством. Теперь он надел на здоровую ногу шерстяной чулок и закрепил его подвязкой над коленом. Эта единственная нога была крепкой и волосатой; интересно, хватает ли в ней силы работать за две, подумала Мэри.
Она подняла широкую черную юбку над головой миссис Джонс — прекрасный шелк-поплин, разве что немного тусклый, отметила Мэри, — и помогла хозяйке ее надеть. Потом взяла подходящие рукава и приколола их к лифу.
— О, Мэри, ты очень проворная.
— Спасибо, мадам.
Ее взгляд снова скользнул к хозяину. Он обул свой единственный кожаный башмак и встал. Потом подхватил пустую штанину и закрепил ее сзади маленькой пуговкой, которую жена пришивала ко всей его одежде. После этого он продолжил свой туалет, как и любой другой мужчина. Сюртук у мистера Джонса был довольно старомодный, с широкими, укрепленными жесткой бортовкой полами.
Теперь, когда он был полностью одет, его кудрявая голова смотрелась несколько странно. Мистер Джонс встряхнул свой растрепанный парик, и в воздух поднялось облачко голубоватой пудры.