но споткнулась, летя,
об уроненную на перроне корону,
вновь уже не дитя.
И с подножки глаза призывали на поезд
в жизнь, где возраста кет.
До свидания! Прыгать в твой ноезд мне поздно,
восьмилетний поэт.
краденые кони
Ш. Нишнианидзе
Травы переливистые,
зенки черносливнстмс,
а на сахар —
с первого куска.
Если копи краденые,
значит, богом даденные,
это конокрадов присказка.
В городе Олекминске
слышал я о ловкости
конокрада Прохора Грязных.
Он имел бабеночку,
а она избеночку
в голубых наличниках резных.
Было там питейное
заведенье ейное
с европейской кличкой «Амстердам».
Под пудами Прохора
ночью она охала,
дозволяя все его пудам.
Жилища да силища —
лучшая кобылища
изо всех, что Прохор уводил.
Так сомлела, зиачитца,
от любви кабатчица,
что с ума сходила без удил.
Он ей — шоколадочек,
а она — лошадочек,
гладеньких и сытых —
без корост.
Он ее подкладывал,
а потом подгадывал
слямзить из-под носа
конский хвост.
Дрых купец одышчиво,
ерзал бородищею
между двух наливистых грудей,
и, с причмоком цыкая,
Прохор вроде цыгана
уводил купецких лошадей.
Жгла по-нехорошему
ненасытность Ирошнна,
у него скакал в руках стакан,
и дошел от жжения
аж до разложения —
крал коней он даже у цыган.
Эта пара ленская,
в жадности вселенская,
по ночам кайлила
год-другой,
и под монополией
вырыла под пол ие,
чтобы конь входил туда с дугой.
Прохор полз улнточкой,
ну а был улизчивый
улизнуть умел — да еще как,
и влетала классная
троечка атласная
с бубенцами прямо под кабак.
Мешковиной ржавою
затыкал он ржание,
а когда облавы и свистки —
быстро, без потепия
обухом по темепп,
и на колбасу шли рысаки.
И под ту колбасочку
свою водку-ласочку
пьяницы челомкали в тоске.
Вот какое дамское
блюдо амстердамское
подавали в русском кабаке!
Справедливость Прохора
шкворнями угрохала;
по башке добавили ковшом,
а его любовницу,
кралю-уголовницу,
в кандалах пустили нагишом.
Магдалина ленская,
вся такая женская,
к чалому привязана хвосту,
шла она без грошика
и шептала «Прошенька!»
конокраду,
будто бы Христу.
...До сих пор над Леною,
рядом с нятистениою
чудом уцелевшею избой
сквозь шальную дымочку
в неразним-обнимочку
шляется любовь,
а с ней разбой.
Я не сплю в Олекминске,
будто бы поблескивает
ножичками Прошкнна родня,
будто лживо-братские
руки конокрадские
бубенцы обрезали с меня.
А когда метелица
вьюгою отелится —
в знобких завываниях зимы
чудится треклятое
ржание зажатое
краденых коней из-под земли...
фанаты
Фанатиков
я с детства опасался,
как лунатиков.
Они
в защитных френчах,
в габардине
блюджинсовых фанатов породили.
Блюджинсы —
дети шляпного велюра.
Безверья мать —
слепая вера-дура.
Фанат —
на фанатизм карикатура.
И то, что было драмой,
стало фарсом —
динамовством,
спартаковством,
дикарством,
и фанатизм,
скатясь до жалкой роли,
визжит, как поросенок,
на футболе.
Ушли фанатики.
Пришли фанаты.
Что им бетховенские сонаты!
Их крик и хлопанье:
«Спартак! Спартак!»
как пулеметное:
«Так-так-так».
Орут подростки,
визжат девчонки:
«Ломай на доски!
Врезай в печенки!»
Шалят с хлопушками,
пьяны от визга,
не дети Пушкина,
а дети «диско»,
и стадионы
с их голосами
как банки вздувшиеся
с ивасями.
Что сник болельщик,
пугливо зырищип,
с родной,
запазушной,
бескозырочной?
Что вы мрачнеете,
братья Старостины?
Вам страшноватенько
от этой стадности?
Идут с футбола,
построясь в роты,
спортпатриоты —
лжепатриоты.
Идут блюджинсовые фанаты.
В руках —
невидимые гранаты.
Неужто в этом вся радость марша
толкнуть старушку:
«С пути, мамаша!»
Неужто в этом