Моранбуа был прав. Она никогда не полюбит; благоразумная и холодная, как ее талант, она нуждалась в комедиантстве для того, чтобы немного оттаять и не наскучить себе самой своим собственным благоразумием. Она любила не искусство, а движение и развлечение, необходимое ее боязливому и ледяному темпераменту.
Какая же прихоть, какая мания влекли меня к ней? Почему я пренебрег этой незнакомкой, не побоявшейся открыть всю свою душу? Мне принадлежало ее сердце, я владел упоительной тайной невидимой женщины, имени которой я не знал. Но настоящей незнакомкой была та самая подруга, что говорила мне иногда «ты» в пылу наших ежедневных занятий, придумавшая, с целью скрыть ужасающую пустоту своего сердца, таинственную любовь, которой она на деле не испытывала.
Не колеблясь, не рассуждая, поддавшись всецело своему первому порыву, я взял два листа бумаги и написал на одном: «Будьте здоровы!», а на другом «Я вас обожаю!» На первом я поставил имя Империа, на втором надписал: «Незнакомке», запечатал их оба и положил в конверт, адресованный Белламару. Но мне не хватило духа запечатать этот конверт. Я вынул обратно записку к Империа, уверяя себя, что я чересчур горд для того, чтобы показывать ей свою досаду. Я решился на отсрочку и, притворяясь, что не получил еще ее письма, написал Белламару:
«Вы меня забываете. Случайно я узнал, где вы. Я хочу сказать вам, что люблю вас по-прежнему, как отца, и прошу вас передать от меня поклоны моим товарищам, если они еще меня не забыли. Не окажете ли вы мне услугу переслать незнакомке… вы знаете, кому, прилагаемую записочку?»
И письмо мое ушло. Я победил в себе страх, внушаемый мне моей смелостью. Рука моя дрожала, опуская в почтовый ящик эти три слова к графине, которые, быть может, связывали навсегда мою совесть и жизнь. Я это чувствовал и упорствовал. Мне было сладко порвать с Империа. Я смаковал нечто вроде мести, о которой не смел ей сказать и которая не достигала ее, над чем она посмеялась бы, если бы узнала об этом; мести, которая могла жестоко отозваться мне, но которая удовлетворяла мою гордость и избавляла, с моей точки зрения, от целого года притворства и мук.
Так прошло несколько дней, но потом мне пришло в голову, что пора бы, однако, ответить Империа. Мне удалось после продолжительных усилий написать ей самое сумасбродное и веселое письмо. Я вложил в него много кокетства и думаю, что побежденный мной гнев придал мне остроумия. Я выразил ей ровно ту самую долю привязанности, которую она мне отмерила, и не выказал никакого желания снова с нею встретиться. Я еще раз сжигал свои корабли, думая, что сжигаю их в последний раз.
Этот инцидент возвратил мне желание работать. Если графиня примет мое запоздалое признание и поймет внезапный крик моего сердца, то я должен употребить время разлуки с нею на то, чтобы стать достойным ее. Для этого мне было необходимо сдать экзамен на адвоката и сделать испытание весьма сомнительного таланта; но я должен был изучать право для того, чтобы не оказаться непригодным к борьбе в повседневной жизни, а в то же время я должен был, насколько возможно, всесторонне развивать и совершенствовать свой ум. А потому я снова принялся за работу с каким-то остервенением. Я добыл все те серьезные книги, которые мне могли одолжить у нас. Я принялся изучать совершенно один языки, музыку, рисование, естественную историю, собираясь мысленно провести следующий год в Париже и брать там столько уроков, сколько моя законная супруга будет в состоянии доставить мне и сколько их можно будет брать в течение дня. Отец мой, так гордившийся, когда я писал и читал время от времени, восторгался теперь, видя, что я читаю и пишу и днем и ночью. Он не имел никакого понятия о том, что такое умственное утомление.
Я ждал с тревогой результата моего объяснения в любви графине. Я разочаровался, не получив никакого ответа. Каникулы кончались. Я уехал в Париж без определенного плана, но, полюбив труд и подстрекаемый самолюбием, желая загладить свой провал на сцене приобретением серьезных знаний, я сдержал данное самому себе слово: я удалился от своих прежних товарищей по удовольствиям, заперся со своими книгами и выходил из дому только на курсы или на частные уроки. Я был уже месяц в Париже, когда получил от нее эти несколько слов:
«Я была в отъезде. Вернувшись, нашла вашу записку. Как она меня смущает! Что она значит? Объяснитесь: почему было „нет“ и почему теперь „да“?
Отвечайте мне на имя мадам Агаты Бурэ, Париж, на почте до востребования. Письмо ваше дойдет ко мне через два дня».
Я отвечал:
«Я люблю вас, хотя никогда вас не видел. Я люблю вас, несмотря на все, что нас разделяет. Я хочу быть таким же искренним, как вы. Когда я слышал вас в Блуа, я был околдован. Ваше письмо прогнало пустой призрак. Оно схватило меня, как волна подхватывает потерпевшего крушение и делает из него все, что угодно. Когда я осмелился сказать вам это, это было безумием. Осмеливаться повторять вам это — тоже безумие. Я унижаю себя, я бледнею в ваших глазах, признаваясь вам, что я лишь обломок, быть может, я гублю себя этим, но я не хочу ничего скрывать от вас. Вы назвали, вы угадали сами ту, кого я любил. Она же этого не знает, она этого не угадала! Она никогда этого не узнает, вы теперь будете видеть во мне только то, что я есть на самом деле, а именно: ребенка! Да, я ребенок, но я хочу стать человеком и я с жаром работаю, чтобы знать, понимать, существовать. Не говорите мне больше, что я должен дать вам свое безвестное имя и принять ваше богатство, унижающее меня и приводящее меня в отчаяние. Скажите мне только, что вы будете еще любить меня, что вы мне станете писать, ободрите меня и позвольте любить вас. Любить, любить, будем говорить лишь о том, чтобы любить. Только это я и понимаю и чувствую, все остальное — мечты!»
Через неделю я получил от нее следующий ответ: «Империа очаровательно грациозна, изящна, красива. Я знаю, кто она, она более высокого происхождения, чем я. Ее назначение восстановить своим талантом блеск своей судьбы, омраченный не по ее вине. Вы любили ее, это было неизбежно. Она этого не угадала, что доказывает, что она целомудренна и что вы ее глубоко уважаете. Любить и не сметь сказать — это самая большая любовь, какую можно испытывать! Хотите, чтобы я ей сказала? Отныне все мое счастье и гордость заключались бы в том, чтобы обеспечить ее союз с человеком, достойным ее. Невозможно, чтобы она не любила вас; не боритесь сами с собой; вы можете потерять в этой борьбе вашу искренность, что составляет теперь благородство и прелесть вашей прекрасной и доброй души. Оставайтесь таким, какой вы есть, таким-то я и буду любить вас так, как сестра любит брата или мать любит своего ребенка, раз вы еще ребенок. Скажите слово, и я полечу в Гаагу, объясню все Белламару, и мы возьмемся за ваше дело ловко, деликатно и решительно. Я приведу к вам Империа, женю вас и тогда откроюсь вам».
Это письмо подавило меня. Я Понял, что я погиб. Незнакомка моя была самая мужественная, самая великодушная из женщин, но она была женщина. Мне не следовало высказываться так искренне; она не доверяла моей исповеди, она больше не верила в меня. Она отсылала меня обратно к Империа; она писала мне без угрызений совести то, что я чуть было не написал той: «Будьте здоровы!» — то есть, любите, кого вам угодно. Гордая и высокомерная, она хотела играть главную роль и не снисходила до борьбы. Она не хотела помогать мне отбиваться от возможного повторения припадка, не желала давать себе труда исцелить плохо подавленное сожаление. Она имела энергию предложить себя, но не имела энергии отвоевать.
Припоминая все слышанное мною из голубой спальни, я сообразил, что ее попытка выражала и заключала в себе эту смесь мужества и осторожности. Она захотела узнать, свободно ли мое сердце и может ли она овладеть им без опасности; она не позволяла говорить мне о себе прежде, чем не убедится в этом существенном пункте. Без сомнения, Белламар удовлетворил ее на этот счет, и тогда она приписала мой отказ только скромной гордости бедняка, испуганного ролью, превышающей его положение. Вот почему она и написала мне то очаровательное письмо, которое победило меня и позволяло ей парить выше меня в сознании ясной силы ее великодушной привязанности. Мне следовало понять, промолчать и предоставить действовать искреннему и деликатному поверенному наших чувств. Я не посмел поведать ему свои секреты — ему, этому добрейшему Белламару! Он был чересчур близок с Империа. Он, пожалуй, дал бы ей угадать, что я ее люблю или что я ее больше не люблю.