И, совершенно успокоенный, он сел за письмо к профессору Климову.
8
Дмитриевский был очень удивлен, услышав в одиннадцать часов вечера звонок. Телеграмма? Но почтальоны нажимают кнопку гораздо решительнее. Звук был робкий, коротенький. Так звонили студентки, приходившие на консультацию.
Дмитрий Васильевич, кряхтя, накинул пальто поверх пижамы и снял цепочку. За дверью стояла незнакомая молодая женщина, промокшая и без пальто. Со слипшихся прядей волос на плечи падали крупные капли. Лицо было мокро то ли от тающего снега, то ли от слез.
— Извините меня, пожалуйста, — начала Елена. — Мне сказали, что вы в отпуске и не бываете в институте. Я так торопилась… Я боялась, что он погубит статью…
— Подождите, девушка. Я не знаю, какая статья и кто "он". Зайдите сначала.
— Нет, не приглашайте меня, я боюсь наследить. Я говорю про доцента Тартакова. Это мой муж…
И Елена с возмущением передала разговор о статье Грибова.
Дмитриевский слушал, хмурясь все больше.
— Такой хлопотливый, такой обязательный на словах!.. — вздыхал он. — Ну нет, не дадим загубить идею. До ЦК дойдем, если понадобится.
— Спасибо вам! — Елена протянула руку старику.
— Подождите, куда вы торопитесь? Давайте обсудим, как сделать лучше. Тартакова-то мы сметем… но ведь он ваш муж. Может, лучше мне поехать с вами сейчас, поговорить с ним, убедить по-хорошему, заодно избавить и вас от семейных неприятностей?
— Нет, ни к чему это. Я уже не вернусь к Тартакову. Твердо решила. Всю дорогу думаю об этом. Поеду к маме в Измайлово, а там видно будет.
— У вас пальцы холодные. Зайдите, погрейтесь хотя бы. Я вам кофе сварю.
— Спасибо, не беспокойтесь. Я крепкая. В пустыне ночевала в палатке. Мы были на практике вместе с Виктором… Шатровым. Сейчас-то я в управлении работаю, бумаги подшиваю. Но с этим тоже кончено.
Профессор подумал, потом решительным движением протянул ей плащ:
— Возьмите. Вернете, когда сможете. Тогда поговорим…
Когда Елена ушла, он долго смотрел ей вслед, покачивая головой. Потом сказал себе: "
С характером женщина! А что, если… Да нет, не выдержит. У нее порыв. Сегодня убежала, завтра простит и вернется. А жаль… если простит…"
Глава 4
1
Начинающий конькобежец чувствует себя на катке прескверно. На льду и так скользко — того гляди упадешь. А тут еще, как будто нарочно для неустойчивости, под ноги подставлены узкие и шаткие пластинки. Новичок напрягает каждый мускул, чтобы сохранить равновесие. О скорости нечего и думать. Лишь бы доковылять до раздевалки, снять коньки, освободить натруженные ноги. Не сразу приходит мастерство, когда коньки уже не мешают конькобежцу, становятся как бы частью его тела, продолжением ног.
Так было и у Грибова. В первые недели аппарат тяготил его. Измерения доставались с трудом, результаты их ничего не давали. Грибову очень хотелось сбросить "коньки" и встать на ноги, продолжать исследования прежними, привычными методами. Но со временем он разобрался в тонкостях, стал свыкаться с аппаратом, применял его чаще и чаще, начал ставить задачи, без аппарата невыполнимые. Он даже наметил программу просвечивания хребтов Камчатки и в одном из своих отчетов написал: "Мы, подземные рентгенологи…" Видимо, Грибов уже считал себя специалистом и защитником новой съемки.
Между тем извержение шло своим чередом. Из бокового кратера, как из незаживающей раны, текла и текла лава. Текла неделю, вторую, третью. В конце концов наблюдатели свыклись с существованием этой расплавленной реки. Сначала они посещали вулкан каждый день, потом через день, потом два раза в неделю. Ничего нового не наблюдалось. И однажды вечером Грибов вспомнил о занятиях с Тасей.
— Если можно, в другой раз, — сказала девушка. — Я давно уже не готовилась.
— Если можно, отложим, — сказала она и на следующий день. — Вы мне дали много заданий.
Грибов был не слишком наблюдателен в житейских делах, но это упорное отнекивание удивило его. До сих пор Тася находила время для любых поручений. Он стал присматриваться. Ему показалось, что Тася избегает его, старается не оставаться с ним наедине.
И вот сейчас, увидев, что Тася отдаляется, Грибов почувствовал, что она необходима ему, что вся его жизнь потеряет смысл, если он не будет видеть восхищенных глаз, прямого пробора на головке, склонившейся над тетрадью, если не сможет рассказать Тасе о новом Грибове, который сформировался за последний месяц.
И с решительностью начальника, привыкшего распоряжаться, Грибов сказал Тасе.
— Сегодня я сам пойду на почту. Если есть телеграмма из Москвы, я тут же напишу ответ. Проводите меня, я плохо помню дорогу.
Они вышли, когда уже темнело. Над пышными сугробами по темно-синему небу плыл латунный месяц. В лесу потрескивали сучья, скрипел снег под лыжами. Тишина, безлюдье — самая подходящая обстановка, чтобы объясняться.
Но Тася, видимо, избегала объяснений. Она завладела лыжней и задала темп. Грибов с трудом поспевал за ней. Гонка продолжалась километров пять, почти до самой реки, но здесь Грибов упал на косогоре. Тася вернулась, чтобы спросить, не ушибся ли он. Они перекинулись несколькими словами, и разговор сам собой набрел на больную тему.
— Завтра вам придется помочь Катерине Васильевне, — сказал Грибов. — У нее сейчас двойная нагрузка: она и химик и геолог.
— А почему она работает за Петра Ивановича? — спросила Тася.
— Вы же знаете Петра Ивановича. Он милейший человек, но ненадежный: устанет и бросит на полпути. Да Катерина Васильевна и сама не хочет его нагружать. Любит его, вот и бережет.
— Не понимаю я такого чувства, — сказала Тася. — Любовь — это восхищение. А тут всего понемножку: кусочек привязанности, кусочек привычки, кусочек жалости…
— Вы, Тася, бессердечная. А если человек болен? Муж у вас заболеет — вы его разлюбите?
— Если болен — не виноват. Но вы сказали "ненадежный", это совсем другое.
Грибов опустил голову. Он понял, что Тася говорит не о Спицыне. Это он, Грибов, оказался ненадежным человеком. И хотя потом он поправился, пошел со всеми в ногу, Тася запомнила: это тот, кто теряет равнение.
Грибов был задет за живое.
— А что особенного в Катерине Васильевне? — воскликнул он. — У Петра Ивановича свои недостатки, у нее свои. Женщина как женщина, хороший работник… На Камчатке таких тысячи.
И Тася поняла, что речь идет не о Спицыной.
— Ну и пусть, — сказала она упавшим голосом. — Сердцу не прикажешь. Оно тянется к самому лучшему…
Они смотрели в разные стороны, и обоим было горько, как будто произошло что-то непоправимое, сломалось надтреснутое, то, что еще можно было связать.
— Гордая вы, Тася… Многого требуете…
Тася, отвернувшись, махнула рукой.
— Почта там! — показала она. — Идите через реку наискось, на те огни, что на холме. А мне на другой конец деревни… Прощайте.
Она скользнула по скату. Стоя наверху, Грибов следил, как удаляется плотная фигурка. Она таяла в сумраке, и сердце Грибова щемило, как будто Тася уходила навсегда. Столько неожиданного открылось в ней за последнее время! Была скромная ученица, робко и почтительно влюбленная. И вдруг тихоня говорит ему прямо в глаза горькую правду. Вдруг у этой скромницы такие требования к людям. "Любовь — это восхищение", — сказала она. Да нет, неверно. Разве любовь исчезает, как только любимый споткнется? Тасю надо переубедить. Но не смешно ли доказывать девушке, что она не смеет разлюбить? "Сердцу не прикажешь. Оно тянется к самому лучшему"…
И вот ушла, растворилась в темноте… Лыжи еще скрипят, если позвать услышит. Зимней ночью звуки разносятся далеко: с того берега слышны голоса, лают собаки, как будто рядом. Короткий треск. Выстрел, что ли? Но кто же будет охотиться ночью? Похоже на раскаты грома или на грохот ломающихся льдов. А до ледохода далеко, февраль на дворе. И все-таки река выглядит странновато: вся она дымится, как будто снежное покрывало промокло и сушится на солнце. Полынья, другая, третья, разводья, целые пруды… Оттепель? Какая же оттепель сегодня — от мороза трещат сучья, лыжи скрипят по снегу.