Я попытался остановить ее.
—• Молчи! — перебила она. — Кто тебе дал право мне не верить?
Она села на край дивана, не снимая пальто, и заплакала.
Танюша, — я сел рядом с ней и заглянул ей в лицо. — Мы просто устали... и ты и я... Мы нервничаем и можем обидеть друг друга... Надо больше доверять. Я знаю, это пустые слова. Давай будем вместе все дни...
Ты забыл, что я работаю, — плача, сказала Таня. — Работаю, стираю, готовлю, хожу на родительские собрания... Ты и Светка — все, что у меня есть. Ты учишься, сдаешь экзамены, тебе есть о чем беспокоиться, а мне — нет. Мы с тобой в неравном положении...
Давай жить дневной жизнью, Танюша! — гладя ее по мокрой щеке, говорил я. —• Поедем в Архангельское, в театр пойдем, Прутьку возьмем...
Да работаю я... — отворачивалась от меня Таня. — Это вы с Прутькой бездельники на мою голову...
Ну, в воскресенье поедем, какая разница, — досадовал я.
Зачем же ты сегодня приехал? — сквозь слезы спрашивала Таня. — Зачем?
А ты зачем мне звонила весь вечер? Проверяла, признайся! Неужели ты все это время меня так презирала?
Не сердись... — сказала она, не вытирая слез, и взяла меня за руку. — Я больше не буду тебя презирать...
И снова горько заплакала.
Мы делали все, как договорились. Катались на лыжах, сидели вечером в кафе, но все было каким-то надтреснутым. Таня через силу разговаривала, через силу улыбалась... Я проводил ее до подъезда и поехал домой.
В прихожей меня встретил телефонный звонок.
—Танюша? — сразу догадался я. Она молчала.
Я дома, милая, я никуда не уйду... Спокойной ночи...
Приходи... —тихо сказала Таня.
—Нет, Тузик, нет, — твердо ответил я. Повесила трубку.
Два часа я слонялся по коридору, проклиная себя за излишнюю принципиальность: позвонить Тане я не мог, у нее не было телефона, она специально для меня выбегала из дому, чтобы сказать одно слово: «Приходи...» Идиот!
До одиннадцати вечера я ждал звонка, а потом ко мне забежал приятель. Это был единственный мой уцелевший приятель, да и сохранился-то он только потому, что у него был медовый месяц и он слишком был поглощен своими делами, чтобы вникать в мои. Он довольно равнодушно справился о здоровье Надюши и, не дождавшись даже внятного ответа, принялся изливать душу. Я не люблю, когда мне изливают душу: дезинформация идет сплошным потоком, а ты и знаешь это, и в то же время, чтобы не обидеть, делаешь вид, что принимаешь все за чистую монету. Мы с ним шатались по улицам до полуночи, он рассказал мне все, что о себе знал и что сумел тут же с ходу выдумать, и ушел усталый, опустошенный, но очень довольный.
Дома мне сообщили, что в мое отсутствие мне звонили три раза.
Жить стало трудно. Экзамены со скрипом прошли, но это не принесло разрядки. Все время я был в сонном либо лихорадочном состоянии: то погружался в оцепенение, то метался по улицам, не находя себе места. Бывали дни, когда я по три раза пересекал всю Москву, чтобы только убедиться, что Тани «нет и не будет». На работу ей звонить я не мог: такие звонки ее унижали. График свой она изменила так, что теперь я по два-три дня не знал, где она и что делает. Иногда она мне звонила, разговаривала подчеркнуто равнодушно и просила только об одном: чтобы я, ради всего самого святого, не появлялся по ночам в ее подъезде. Ради самого святого. Мне предоставлялось право думать и предполагать что угодно. Я, кстати, это и делал. То злился, то притворялся веселым добрым приятелем: «А не пойти ли нам сегодня в кинишко?» Тогда становилось совсем нехорошо, мы просто не могли разговаривать и старались поскорей попрощаться. Один раз, не выдержав, я сказал Тане, что ее способность оскорбляться из-за любого пустяка стала невыносимой, «Может быть, уже все?» — спросил я. «Все», — коротко ответила она.
Я решил навести наконец во всем порядок и в тот же вечер, часов около одиннадцати, стоял в ее подъезде на обычном месте. Сначала я хотел нажать кнопку звонка и сказать «добрый вечер», как делают люди. Но окна у девчонок были темные, уверенности, что Тузь-ка дома, у меня не было, и я решил обождать. Чего — не знаю, я вообще не знал, зачем пришел в такое время, мне не хотелось думать, что я явился сюда проверять.
Ждать мне пришлось недолго. Вдруг дверь сама медленно приоткрылась, и на площадку, обхватив себя за плечи, бесшумно вышла Тузька. Увидев меня, замерла от неожиданности. Я посмотрел вниз, вверх — никого не было, и, не дожидаясь, пока она что-нибудь скажет, решительно поднялся и прошел мимо нее в прихожую. Она прикрыла дверь.
Оказавшись в ее комнате, я сразу остыл. Прутьки не было, все было как раньше. Я решил выправить все, что еще можно.
—Может быть, ты и не меня ждала... — сказал я как можно веселее.
Она взглянула на меня и отвела глаза.
...но я все равно пришел.
Мы презираем друг друга, — тихо сказала Таня. — Только поэтому ты сейчас здесь.
Вот как... — я растерялся. — Ты хочешь сказать, что ты презираешь меня?
- Да.
Я помолчал. В голове ни одной мысли.
За что? — спросил я наконец.
За то, что ты допустил... за то, что ты не помешал этому. За то, что все так кончилось.
А ты? — быстро спросил я. — Ты ни в чем не виновата?
—Я и себя презираю, — глядя в сторону, ответила она.
Ноги не держали меня, я сел на диван. Таня стояла у двери и смотрела в сторону.
В чем я тебя обманывал, скажи?
Не меня, всех.
Но мы же не можем иначе!
Какая разница?
Послушай, — вскипел я, — если ты будешь продолжать в таком тоне...
В каком? — Таня посмотрела на меня и снова отвернулась.
В печальном! — чуть не закричал я и, спохватившись, быстро заговорил полушепотом: — Если все дело в том, что ты мне не веришь, то с этим можно бороться. Я докажу тебе...
Но ты и сам мне не веришь, — перебила меня Таня.
Неправда!
Не лги хоть сейчас. Видел бы ты свои глаза там, на лестнице... В том-то и дело, что мы оба...
Не оба, голубушка... — громким шепотом сказал я. — Не оба. Ты одна. Ты одна не веришь, потому что...
Ну?
Потому что сама можешь хладнокровно лгать и себе и другим. Ты вся создана из одной лжи. Как же ты можешь хоть кому-нибудь верить?
Уходи, — сказала Таня и открыла дверь.
Если я уйду, — сказал я медленно. — Если я уйду...
Мы стояли в открытых дверях.
То? — спокойным голосом переспросила Таня. —- То навсегда.
Ну что ж. Будет больно, но сейчас больнее.
Таня, Танька, что мы делаем...
—Не знаю. Ни я не виновата, ни ты. Наверно, есть какие-то правила, и мы их не знали.
—• Какие правила? Есть ты и я, и нет никаких правил. Мы сами устанавливаем правила.
Если бы так... — сказала Таня. — Есть ты, и я, и презрение, и ложь. Есть много. И правила тоже есть.
Ну оставайся со своими правилами... — сказал я устало. — Которых ты никогда не знала. И не узнаешь. И никогда не будешь соблюдать.
—Уходи. Я вышел.
С кухни мне навстречу медленно шла Светланка. В ночной рубашке, босиком. Увидев меня, ахнула, приложила ладони к щекам.
Я помертвел.
—Нет, нет! — тихо сказала Прутька и побежала на кухню.
«Сколько веревочку ни вить, а концу быть», — сказал во мне кто-то посторонний, и я пошел за Прутькой.
Прутька стояла в темноте у кухонного окна, прижав лоб к стеклу.
—Прутик, так было надо, — сказал я первое, что пришло на ум.
Я думал, она плачет, но она ровным голосом ответила:
Надо так надо. Вы шли куда-то, кажется. Идите.
Прости нас, Прутька.
Вам-то какое дело до меня? Вы сами по себе, я сама по себе.
Я молча повернулся и пошел прочь. Я двигался медленно, выставив впереди себя руки, чтобы не удариться о дверь ванной, которая в темноте сама открывалась. О дверь я не ударился, но коснулся пальцами стенки и, шаря по ней рукою, вышел в коридор.
В коридоре было еще темнее, чем в кухне. Я наткнулся на старый диван, загромождавший половину прохода. Валик скрипнул, пружины забренчали.