Я был почти старшекурсником, и небольшого труда стоило мне уговорить секретаршу деканата (это она, а не декан, который знать ничего не знал об этой истории, была так сурова с Надюшей) дать «неграмотной девочке» возможность попытать счастья заново.

Я занимался с Надюшей целую неделю, но не сумел заставить ее поверить в свои силенки — и она снова провалилась, доведя число ошибок до тридцати.

Диктант, как я помню, был инквизиторски сложен, «винегрет» там соседствовал с «интеллигентом», во мне заговорила педагогическая амбиция, я прорвался на заседание кафедры русского языка и сумел доказать, что подобные диктанты не что иное, как казуистика, ничего они не проверяют, и единственная их трудность в том, что они провоцируют ошибки.

Я и сам не был уверен в том, что говорил, но тут и горячность моя сыграла роль, и то обстоятельство, что весь институт уже связал меня в разговорах с Надюшей, и однокурсницы мои, «старушки», встречаясь со мной, ядовито осведомлялись о здоровье «молодой». Дошли ли эти слухи до преподавателей — не знаю, но завкафедрой с улыбкой покачала головой и отменила новое испытание для «неграмотной девочки».

С этого дня все было решено. Я стал героем, спасителем, и, поскольку Надюша лишь после моих объяснений могла более или менее сносно понимать, я взялся заниматься с нею всем тем, что она «проходила» на первом курсе — это принесло, как я сейчас понимаю, кое-какую пользу и мне самому, так как я научился излагать мысли коротко и доступно.

Надюша боготворила меня: она заучивала наизусть мои объяснения и с презрением отвергала все формули-ровки, которые хоть в слове не сходились с моими. Усидчивость ее была удивительна, когда она переставала от усталости соображать, она только бледнела и хмурилась, но готова была механически повторять за мной все, что я говорил, пока я не подсовывал ей очевидную нелепость и не убеждался, что она «отключилась».

3

Так год прошел, я закончил третий курс, а Надюша перешла на второй. Фактически я сдал четыре сессии и написал две курсовые работы, поскольку ни одного экзамена в мое отсутствие Надюша не сдавала (был такой прецедент: ее «Введение в литературоведение» и мой «Старославянский язык» совпали во времени; я по обычаю сдавал первым, чтобы потом бежать на другой этаж и провожать дрожащую Надюшу до двери, но заболтался с профессором о происхождении слова «верблюд», и Надюша, не дождавшись меня, попросту отказалась сдавать; я вышел из аудитории, а она стоит у моей двери, как сиротка, сторонясь вредных «старушек», и глядит на меня печально и укоризненно); а с курсовыми работами вообще получилась петрушка: Надюшину работу сочли лучшей на курсе, но на выставку она не попала, поскольку всем было известно ее подлинное происхождение, и мне никого не удалось убедить, что большую половину Надюша все-таки сработала сама.

Я был представлен ее родителям, людям чопорным и в высшей степени неприятным. В обряде нашей встречи было что-то средневековое. Старики приняли меня благосклонно, изъявили желание повидать мою маму, и в каждом слове их была многозначительность. Я провел два самых ужасных часа в моей жизни. Одним-един-ственным словом можно было бы развеять все их иллюзии, но я понадеялся на Надюшу — и зря: она сидела потупившись, не глядя на меня и ни одним своим движением не выражая протеста. Должно быть, в характере моем есть какая-то слабина, но я так и не сказал ничего На-дюше, когда она пошла меня провожать. Мне было жаль ее, я давился своей жалостью, захлебывался ею, я сыт был ею по горло, но продолжал жалеть.

Смешно сказать: за год совместного сидения в одной (моей) комнате, за одним столом я не поцеловал ее ни разу, хотя сама Надюша начинала дрожать при каждом случайном прикосновении. Мне не нужна была она: я был нужен ей, и это определяло все.

Я очень надеялся на лето: что-нибудь изменится, или сам я изменюсь.

Но лето прошло — и ничего не изменилось: по-прежнему Надюша была без меня беспомощна и растерянна, и по-прежнему я был терпелив с нею, сдавал по две сессии и писал по две курсовые работы сразу.

Мы стали в институте чем-то вроде достопримечательности: нас прежде всего показывали новичкам («Вот это те самые, которые...»), и факультетский поэт, которого я считал прохиндеем, разразился по нашему поводу стихами, в которых называл имена, проводил литературные параллели («Все говорят: женись Ромео на Джульетте — и не было б любви сверкающей на свете. Сидел бы по утрам Ромео — нос в газете и думал про себя: «Мерзавцы Капулетти!» Но я отвечу: нет, других исходов нету, я видел, знаю сам счастливую Джульетту...») — за эти параллели стоило публично надрать ему уши. С другой ст.роны, понятно: всем хочется доказательств, что это еще осталось на свете, — но надо требовательнее подходить к доказательствам.

Сколь велика сила общего мнения: в конце концов мне стало казаться и самому, что все идет как нужно, что я должен кое-чем пожертвовать хотя бы во имя идеи, и, если уж все убеждены, что мы будем вместе, быть вместе, и дело с концом.

И вдруг — это случилось как раз в день моего рождения — я проснулся со странной мыслью: не будет ли полезнее для идеи, если я возьму и умру? Во-первых, фактура останется незамутненной, и подвиг мой пребудет в веках, поскольку никто не узнает о его подоплеке, а во-вторых, фактически я все о себе уже знаю заранее: куда я пойду вечером (к Надюше), с кем буду весь вечер переводить «тысячи» (с Надюшей), кому буду вытирать слезы огорчения (Надюше, ей не даются языки) и даже что мне подарит Надюша — я знал (это будет пушистый голубой шарф, Надюша любит все пушистое и голубое).

Я представил себя напыжившимся, с пушистым голубым шарфом под подбородком — и удивился: какого, собственно, черта? С какой стати я должен делать то, чего хотят другие? Какого черта я не живу сам по себе?

Следующий шаг мой был несколько противоречив: я все-таки пошел к Надюше, так как сдать без меня «тысячи» ей было не по силам, но с этой минуты мысль о бунте меня не покидала. Компромисс был невозможен: ни сама Надюша, ни кто другой из нашего окружения не был способен понять, что можно жалеть «просто так». Я понимал отлично, что это будет серьезная передряга: многие сочтут меня предателем (бросил девчонку накануне сессии), многие отвернутся. Так маленькая страна с монокультурной экономикой, направленной, скажем, на выращивание моркови, решившись жить сама по себе, может рассчитывать только на хаос, по крайней мере на первых порах.

Известие о великом семейном хурале (все было сделано без меня: прямая мамина инициатива при молчаливом согласии Надюши) застало меня врасплох. Я собирался вести подготовительную работу медленно, исподволь, а теперь надо было действовать. 29 декабря (чтобы не было возможности проверить) я сказал Надюше по телефону, что назначен на дежурство, и, к моему удивленшо, она приняла это довольно спокойно. Она сказала только, что ничего уже нельзя отменить, но чтобы я не беспокоился: все будет как надо.

Это было не совсем то, на что я надеялся, но все-таки кое-что: первый шаг был сделан, не могла же она ничего не понять. Рано или поздно ложь обнаружится, даже пусть она обнаружится рано: чем скорее, тем лучше. Даже пусть она обнаружится до. В конце концов, версию с дежурством нетрудно проверить; позвонить в комитет—или кто там еще организует подобные вещи? Мне очень захотелось, чтобы Надюша позвонила, проверила и убедилась, я проклинал себя за то, что солгал так пошло, но она проверять не стала. Это было унизительнее уличения во лжи.

До Нового года мы не созвонились ни разу. Я знал, что где-то собираются гости, что мама настроена взять всю организационную сторону на себя, что у Надюши почти готово специальное платье, но все это шло стороной и вроде совершенно меня не касалось.

Тогда я махнул рукой на семейную этику и стал подыскивать себе убежище на новогоднюю ночь. Я не подозревал еще, что, «отключившись» от Надюши, я отключаюсь от собственной личной жизни вообще. И, только перебрав в уме всех знакомых, к которым я мог бы теперь пойти, я понял отчетливо, что меня одного, самого по себе, нигде не ждут. Надюша заполнила мою личную жизнь, как густая морковь заполняет гряды, не оставляя; места сорнякам. Друзья мои, все до единого, ждали меня с Надюшей, недоумение их было бы не лучшим украшением вечера, любой дурак сообразил бы, что что-то произошло, а быть объектом участия я не люблю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: