Пятница по жребию досталась Берестяникову. Но о какой справедливости может идти речь, если дело касается Берестяникова? Берестяников — нигилист. Я думаю, он нарочно выбрал себе такую «достоевскую» фамилию — из протеста. Алеша Берестяников — можно себе представить! Девятнадцатый век. Темный, высокий, худой, заикается. На его примере я постиг такую истину, что нигилисты (если они не поддельные, а чистых кровей) — самые безответные на свете люди.

Заходит как-то наш Сержант (начальник отдела, Серегин его фамилия, но мы его зовем Сержантом — кстати, оно и выглядит так по номенклатуре), заходит к шефу — похлопотать, чтоб Алешке дали комнату: живет он кое-как, снимает... Шеф говорит: «Ну что ж, если парень трудно устроился, отчего не поспособствовать. Позовите-ка его ко мне, взгляну на него, что ли. Фамилия в голове зацепилась, а какой из себя — не припомню».

Вталкивают Берестяникова — он глазами мерцает, кадыком ворочает и молчит. «Так, — шеф наш любит побалагурить, особенно когда благодетельствует кому, — парень видный. Дадим ему комнату, а там и женим». — «Смотря какую комнату, — сказал вдруг Берестяников, — на Новом Арбате — беру». — «Почему на Новом?» — шеф поскучнел: он не любил, когда говорили непонятное. Стесняешься — молчи, зачем притворяться не тем, что ты есть. В заблуждение только вводишь. «На Старом не устраивает?» — «Не устраивает, — сказал Берестяников. — А что, на Новом уже все места зарезервированы?»— «За кем это зарезервированы? — удивился шеф. — Что имеешь в виду, поясни». — «Как будто вам самому не ясно», — отрезал Берестяников, повернулся и вышел вон. С тех пор разговоры о комнате как обрубили. А между прочим, шеф вполне мог это дело пробить: администратор он отменный.

Я долго потом размышлял: жалеет об этом Алешка или не жалеет. Решил: не жалеет, не может жалеть.

Вот и вчера, с этим свободным днем. Подходит Алешка к Сержанту и, хотя ясно без слов, начинает, заикаясь, излагать свое кредо: у нас, мол, боятся дать человеку больше свободного времени — как бы не наделал чего. Это что—доверие к личности?

Сержант никогда не любил нюансов. «Да ты, да как ты можешь?..» Слово за слово — спор дошел до прибавочной стоимости (есть она или нет ее при социализме), и пошла такая пена, что в конце концов они оба в ней захлебнулись: стоят друг против друга, разевают рты так старательно, а ничего путного не слышно. В четыре мы начали собираться на выход, а они остались доругиваться. Что тот, что другой — оба идеалисты, только один со знаком минус, а другой со знаком плюс. У обоих, по их словам, обостренное чувство справедливости. А по-моему, не в справедливости здесь дело. Просто одному недостает того, чего у другого с избытком, ну, а кому чего недостает — это зависит от выбора точки отсчета.

Я подошел к Сержанту мерным шагом и равнодушно так сказал: «И как же мы порешили насчет свободного?» — «Какого свободного?» — удивился Сержант. «Да пятницы». — «А ты-то здесь при чем?» — «Я ни при чем. Просто вижу, что у вас затруднения принципиального характера. Морально я готов взять этот день на себя». — «Бери, — махнул рукой Сержант. — Люблю деловых людей, и не люблю болтунов, понял?» Это было уже не ко мне, а к Берестяникову, и я отбыл.

8.40

Звонок застал меня танцующим медленный вальс. Танцующая добродетель, да еще полуголая, — явление довольно редкое, и мне не хотелось, чтобы посетитель, кто бы он там ни был, делал ненужные выводы. Поэтому я проворно юркнул в постель и ушел под одеяло с головой. В конце концов, открыть дверь могли и соседи. Ведь для чего-то они, черт побери, существуют! Тем более что я сегодня никого не жду. И вообще, я, может быть, сплю. Имею я право поспать? В кои-то веки у человека появился лишний свободный день, и вот пожалуйста.

Я отвернулся к стенке и закрыл глаза. Вдруг мне почудился быстрый шелест плаща — как будто в комнату через дверь ворвался дождь, — и в ту же минуту чьи-то холодные руки схватили меня за шею и плечо.

Еще чего! — взревел я и вывернулся из-под одеяла.

Что, испугался? — засмеялась Наташка, наклоняясь ко мне.

Первое, что я увидел, была еь потемневшая от воды челка, прилипшая к мокрому лбу. Губы, щеки, волосы — все было в брызгах дождя.

—Ах ты уродец! — ласково сказала Наташка. — Спрятаться решил? Что же ты не закрылся от меня?

Вместо ответа я обнял ее за плечи. Наташка быстро опустилась на колени рядом с кроватью и, приоткрыв рот, потянулась ко мне, прикоснулась к щеке холодными, но мягкими губами.

—Милый мой, милый соня... — громко шептала она, целуя меня в шею, в подбородок, в плечо. — Тунеядец ты мой. На сто первый километр тебя, на выселки тебя, уродец!

Вдруг, прикрыв глаза, она резко откинула одеяло и прижалась щекой к моей груди. Стало тихо, я отчетливо слышал, как мое сердце бьется об уголок ее рта.

Б наших отношениях, довольно расплывчатых и временами нудных (кино — подъезд, подъезд — кино) такой поступок можно было бы квалифицировать как скачок со взрывом. Наташка и до этого приходила ко мне, но держала меня на строгой дистанции, которую я время от времени по логике ситуации пополз... поползал (ну, как там от «поползновения»?) — короче, пробовал сократить. К нашему обоюдному успокоению, эти попытки всегда кончались полным провалом. Поэтому сейчас я был настолько растерян, что не нашел ничего лучшего, как спросить:

А почему ты, собственно, не в институте?

Убежала к тебе... — сонным голосом сказала она, не поднимая головы.

Так я же на работе.

Оно и видно...

Я погладил ее мокрые, слипшиеся, как перышки, волосы, тронул пальцами светлые брови.

Она приподнялась и посмотрела мне в лицо неподведенными (по случаю дождя) глазами.

—Я знала, что ты дома... — отчего-то жалобно проговорила она. — Мне Алешка сказал.

Берестяников был ее брат, выгнанный из дому за убеждения. Они виделись тайком от родителей — оба идеалисты. Алешка — теоретик, Наташка — идеалист-практик. «Сестра сослуживца», — подумал вдруг я, и мне стало смешно.

Зачем ты отобрал у него выходной? — спросила, как будто прочитав меня, Наташка. — Не стыдно?

Не стыдно, — ответил я. — Я отдам ему свой следующий вторник.

Ты не обижай его, он тебя любит, — помолчав, сказала Наташка.

«Я его тоже», — хотел сказать я, но не смог себя заставить. Я не то чтобы не любил Берестяникова — я относился к нему с любопытством, он же почти наверное меня не любил. Имели место довольно неприятные стычки. Вот, например: «Я не знаю, какой ты, — сказал мне однажды Берестяников. Это была неспровоцированная откровенность. — Я не знаю, какой ты. Два года тебя знаю, а не знаю. Плохой ты или хороший, злой или добрый? Никакой».

А я ему на это ответил: «Хороших не бывает, так же как и плохих. Есть хорошие для кого-то и для кого-то плохие. Как ты судишь о людях? Сделал тебе кто-нибудь плохое — ты о нем: плохой человек. Сделал хорошо (для тебя опять же) — ты о нем: хороший. По-другому судить не можешь, других у тебя критериев нет. Да ты не бойся, ни у кого нет, не только у тебя. Вот и делим людей на хороших и плохих — по принципу «кто успел мне навредить, а кто нет», — а потом удивляемся: как же так, был человек как будто хороший, а потом оказался плохим? А ведь все очень просто: не было у него случая до сих пор сделать тебе что-нибудь плохое. Каждый видит мир в своей собственной световой гамме, а уйди все люди из мира —• сколько в нем окажется красок? Семь? Тридцать три? А может, больше? А может ни одной?»

«Ну, это уж агностицизм какой-то, — сказал мне Берестяников. — А в общем, ты прав: всякий человек потенциально неправ».

Берестяников всегда соглашался не с тем, с чем надо, чтобы больше запутать вопрос. Он обожал решать только запутанные вопросы.

«Дело твое, — ответил я ему резонно, — все зависит от точки отсчета. Мне, например, выгоднее считать, что каждый человек потенциально прав».

«Каждый? Без исключений?»

«Исключая убийц. Все остальные — если пользоваться твоей терминологией — правы. Во всяком случае, могут быть правы, если их лишить возможности посягать на права других».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: