Но сейчас на улице не было никого, кроме дождя. Он один, как Гуинплен, разговаривал на тысячу голосов, бормоча, командуя и вздыхая. Крупная капля, отскочив от подоконника, шлепнулась мне на плечо. Я натянул одеяло до подбородка и замер. Надо было

приподняться и выглянуть в окно, чтобы выяснить, надолго ли задождило, надо было прикрыть раму и разбудить брата, а я все лежал без движения, изнемогая от сладкого бессилия.

«Десять тысяч пробуждений, — прикидывал я свой жизненный актив, — десять тысяч, а потом беспросветная старость, исступленное шагание в гору, где каждый шаг дается все труднее, а до вершины добраться не суждено». Мне очень понравилась эта мысль, и я начал ее развивать.

Кто сказал, что жизнь человеческая похожа на гору? В определенном смысле скорее на овраг. Десять тысяч спортивных, пружинистых, легких шагов вниз по склону, почти бег, в котором не чувствуешь тяжести тела — оно только подгоняет само себя. 'А потом неизбежный подъем.

Додумать до конца мне не удается, потому что я снова начинаю засыпать. Сон, как струйка песка, засыпает мои размышления. Он тяжелый и легкий, бесшумный и шумный одновременно, этот сонный песок, острым холмиком вырастающий у меня в голове...

8.10

Душераздирающие вздохи брата .Коли вывели меня из забытья. Я хотел было вскочить и дать ему понять, чтобы он не устраивал аттракционов, но, приоткрыв глаза, увидел, что брат Коля уже не спит. Он сидел на кровати с закрытыми глазами, разбросав поверх одеяла длинные ноги, и зевал, раздирая рот, с мучительными всхлипами. Это были жуткие зевки: так хватают воздух жертвы угарного газа. «Ы-ых!» — начинал он с надрывом, страдальчески выставив кадык. «Ы-эх! Ы-ах! Ы-ох! Ы-ы-ху-ху!» Дальше гласные родного языка кончались, и, умолкнув на минуту, он переходил на зевки из одних согласных: «Кхк-мп!» Вдруг лицо его исказилось, и он быстро юркнул под одеяло, только розовая пятка осталась торчать снаружи. По тому, как уютно брат Коля свернулся калачиком и подоткнул угол одеяла под щеку, оставив только дырочку для рта, видно было, что он не собирается подавать признаков жизни в течение ближайших двух-трех часов.

—А если подумать?.. — сказал я ласково, но брат Коля даже не шелохнулся.

Все ясно: оно решило не ходить сегодня в школу и весь день будет путаться у меня под ногами. Проснется в десять, потом еще часа два проваляется на диване, потом позавтракает и снова ляжет, чтобы не вставать уже до вечера. Тот, у кого собственная отдельная комната, не поймет охватившей меня печали. Мне захотелось вскочить с кровати, швырнуть в брата Колю подушкой и закричать пронзительным голосом: «Скотина, вставай!» Но я знал, что это/"о делать нельзя. Прикрикнуть на него сейчас — значило испортить все дело. От криков он становится упрям как осел (единственное, чего добился отец своим воспитанием). Из принципа он может не поехать к старикам на садовый участок, где ему предстоит возить на тачке песок, и тогда мы с ним всю субботу и все воскресенье, что называется, в четыре глаза. Единственное, чем еще можно его расшевелить, — это спокойный дружеский упрек.

—Послушай, приятель, — сказал я равнодушно, — можно, конечно, сэкономить пять минут на чистке зубов, но не забудь, что тебе еще заплетать косички.

Он слышал, он не мог не слышать, но из-под одеяла доносились лишь мерные вздохи.

—Учти, что я уже немолод, — монотонно продолжал я, — мне двадцать пять лет, и нервы мои временами сдают... Сегодня ты мне совершенно не нужен.

—Тебе никто не нужен, — пробурчало под одеялом.

Когда оно переходит к обобщениям, мне остаются угрозы.

—Я не затем оставил тебя здесь, в Москве, чтоб ты манкировал школой. Сегодня же я выставлю тебя на дачу, и там ты будешь каждое утро подниматься в пять часов, чтобы поспеть на электричку. Пойми, свобода — это осознанная необходимость. В данном случае необходимость вставать.

Я знал, что цитаты действуют на него сильнее всего. Книг он не читал, мысли свои излагать уклонялся, поэтому чужая мудрость его всегда ошеломляла.

—Голова что-то болит, — глухо донеслось из-под одеяла.

Я молча встал, перебежал босиком через комнату, достал из буфета градусник, встряхнул. Глаза брата Коли из-под спутанной битловской челки блудливо наблюдали за мной.

—Не надо... — сказал он, не выдержав, и глубоко уполз под одеяло. — Еще пять минут.

8.15

Пять минут промелькнули почти незаметно. Брат Коля лежал неподвижно, как шелковичный кокон, а я ходил босиком по комнате и говорил. Я спешил, понимая, что если он пролежит до звонка, то уже никакая сила не выта-щит его из постели: один черт отвечать. Вкратце я изложил декларацию прав человека, бегло очертил круг обя-занностей по отношению к обществу, более подробно остановился на чертах, наиболее мною уважаемых в совре-менном молодом человеке, как-то: приспособляемость к внешним условиям,быстрота реакции, чувство собствен-ного достоинства и воля. Обрисовал мрачные перспективы, стоящие перед человеком, этих качеств лишенным.

На шестой минуте моей речи брат Коля понял, что я от него не отстану. Он встал, проворчал невразумительное, опустил ноги в тапки и поплелся в ванную. Я лег под одеяло и устало закрыл глаза.

Вернулся он довольно быстро. Не вытирая лица полотенцем, натянул рубашку (два дела сразу), обулся, потом принялся натягивать брюки. Они были настолько тесны, что их и без ботинок надеть было трудновато, но после долгой мрачной возни ему удалось это сделать. Одевшись, 'он сел за стол, с отвращением взглянул на остатки нашего ужина и, ни к чему не притронувшись, встал.

—Черт, опаздываю... — буркнул он, и начались поиски папки. До звонка оставалось около трех минут, когда он выскочил из подъезда (приподнявшись, я следил за ним из окна) и гигантскими прыяпами помчался по улице.

За окном все хлестал и хлестал дождь. Деревья стояли ярко-зеленые, взлохмаченные, они гордо вздрагивали от порывов дождя.

—Итак, все кончено! - - пропел я нежным голосом и сел на подушку. — Судьбой неумолимой я осужден быть сиротой...

Но петь я не умел, а мне нужна была сейчас музыка, сильная музыка, чтобы выразить самого себя. Я бросился к радиоле, поставил Кониффа «Зеленые глаза» - - и стало очень хорошо. Крик серебряных труб, красновато-белый, взмыл в сырое серое небо, потерялся в нем толчками, а оттуда взамен сильные женские голоса.

—Ааа-оо-ааа! — пели голоса. Их «о» было серебряным, «а» — светло-красным.

И тут опять ворвался брат Коля. Волосы его хоть отжимай, по лицу текло.

—Скорее! — крикнул он. — Три рубля!

Это был высший, тончайший расчет — где-то на грани безумия. Я не мог не дать ему денег, не мог не дать.

Я молча подошел к столу, достал портсигар, вынул из него трехрублевку и протянул брату Коле.

Брат Коля вопросительно взглянул на меня. Я дал еще три. Что поделаешь: самая драгоценная вещь на свете — это свобода, за нее приходится платить. День свободы обошелся мне сегодня в шесть рублей. Месяц будет стоить сто восемьдесят. А моя зарплата — сто двадцать. Откровенно пассивный баланс.

Ну правильно, — одобрил мои действия брат Коля. — Тогда я прямо из школы — на дачу. И до понедельника.

Да хоть до вторника — сказал я ласково. — Чем реже я тебя вижу, тем больше ты мне нравишься.

Брат Коля посмотрел на меня исподлобья, махнул рукой: «Ну пока», и мы расстались.

8.30

Свободный день. Я получил его в награду за свою, если можно так выразиться, лояльность. По справедливости, он должен был достаться не мне, а Берестяникову. Свой я уже отгулял на этой неделе во вторник, и отгулял на редкость бездарно: с утра до вечера строгал на садовом участке доски для сарая, который вполне мог бы быть обшит необструганными, но такова уж была идея отца, который, наверно, предчувствовал, что жить нам в этой времянке еще добрый десяток лет, а домик с камином, который был в прошлом году задуман, так и останется на бумаге. Терпеть не могу нерентабельной затраты энергии. Я раздражился и утомился до крайности и чувствовал себя так, как будто не отдыхал уже много лет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: