— Это как же?
— А вот так. Ты на сегодняшнем собрании «Бригантины» был?
— Не смог, понимаешь.
— Собирался ведь?
— Собирался, — Арсений шумно вздохнул, — да разве же я себе принадлежу?! С утра в Горздрав вызвали, оттуда на базу поехал — узнал: оборудование прибыло, орал, доказывал, выдирал у них локальный рентген, манипуляторы, трубки Векслера, вернулся в девятом часу, транспорт готовил. Если завтра не довезем — все, крышка, не видать нам ничего!
— Жаль! — сказал Николай Петрович.
— Конечно, жаль…
— Арсений, — вмешалась Тамара Михайловна, — это надо было видеть. Надо было видеть их глаза, их лица… Сколько света и радости в них появляется!
— Знаю, врачи говорит — после каждой вашей «Бригантины» нервное возбуждение неделю держится, пульс учащенный, сон поверхностный…
— А настроение? Настроение, дядя Арсений, какое?!
— Ну, настроение измерять — такого прибора еще нет.
— Есть такой прибор, — сказала Тамара Михайловна, — вот он. — Она приложила пальцы к глазам. — Я вижу, как меняется к лучшему и настроение, и общее состояние, а если не веришь, поваров спроси, они тебе скажут: почти все поголовно добавки просят на следующий день. Это тебе о чем-то говорит?
— Говорит, — засмеялся Арсений, — к концу месяца не знаю как выкручиваться. Ну, да ладно, понимаю, что дело хорошее, только не очень ли вы там пережимаете?
На вот, — Николай Петрович достал конверт, — почитай на досуге письмо Павлика. Ты помнишь Павлика Решетникова?
— Это щупленький такой, беленький, очки стеснялся носить, под подушку их прятал?
— Он самый.
— Помню, как же, это ведь он тогда в схеме вибратора ошибку нашел. Мастера отказались, говорят, ничего сделать не можем, на завод отправлять надо, а он нашел. Светлая голова!
Рад слышать. Так вот, почитай, что пишет эта светлая голова, ныне доктор наук, о нашем клубе мечтателей. И не только от себя, но и от других тоже.
Арсений взял конверт, прочитал обратный адрес, покачал головой. И вдруг сказал:
— Добро, почитаю. А только в схеме вибратора ему учебник электротехники помог, а не твой клуб!
Вышло это так по-детски, что все расхохотались. И Арсений тоже.
Мы еще постояли с Сашей под деревом, потом ходили по парку, она все рассказывала мне про себя — про дом, про отца и мать, какая она была счастливая, как они все любили друг друга. Жили они в Ленинграде, отец часто уезжал надолго, уходил в плаванье. То поплывет в Австралию, то в Америку, а то в Африку, и всегда привозил ей всякие интересные вещи. Они с мамой его очень любили, он веселый, добрый, и когда приезжал, в доме у них всегда был праздник. А потом Саша стала жаловаться, что болит спина, позвоночник, трудно стало нагибаться. Сделали рентген и сказали, что надо лечить, иначе горб может вырасти. Отец не поверил, стал возить ее по разным докторам, даже в Москву повез, но и там все говорили: надо в костный санаторий, иначе плохо будет. А Саша сказала — никуда от вас не поеду. Долго они ее уговаривали, наконец уговорили, пообещали, что если ее возьмут надолго, мама переедет жить сюда, и отец, как вернется из плаванья, тоже приедет сюда: он как раз в новое плаванье собирался, в Антарктиду, везти смену для научной экспедиции.
Они привезли ее сюда, сказали, что еще неизвестно, может быть, все обойдется, класть надолго не будут. Уговорили пока остаться, мама сказала, что поедет проводить отца и потом вернется. И уехала. Саша все ждала ее, а вместо этого письмо пришло, мама писала, что отплытие задерживается и она не может сейчас приехать.
Я сразу понял, что они обманули ее, сделали так, чтобы она здесь осталась. Но говорить ей не стал, сказал, что, конечно, надо проводить отца, он ведь надолго уезжает, на полгода. И еще уговаривал, что ей обязательно надо лечиться, это совсем не страшно, я бы сам с удовольствием полежал, книжки почитал, если б меня положили. Сказал, что буду навещать ее, живу я здесь, рядом. Я показал ей дом Николая Петровича, круглое окошко наверху, железную лестницу сбоку, сказал, что по ней могу в любой момент пройти к себе через чердак, так что никто не увидит.
— Хочешь, — сказал я, — полезем, посмотрим.
Она постояла, посмотрела на лестницу, на меня, и губы ее жалостно дрогнули:
— Нет, Лерочка, я не могу…
— Как хочешь, — сказал я, — тогда идем, провожу тебя.
Мы пошли обратно, и тут я увидел, что она дрожит вся.
— Тебе холодно? — я обнял ее за плечи. — Ты замерзла?
Но она ничего не сказала, только покачала головой.
Всю дорогу она молчала, не плакала, только вздрагивала иногда. А как подошли к корпусу, взяла двумя руками мою ладонь, которая лежала у нее на плече, изо всей силы сжала ее, потом отвела в сторону, вдохнула несколькими рывками воздух, глубоко-глубоко, будто нырять собиралась, и пошла к корпусу, к входной двери. Там у них здоровенная дверь, тяжелая, резная, а на ней длинная медная труба — ручка такая. И блестит она, будто драили ее сто лет подряд. Только никто ее не драил, это от рук она так отполирована, и сверкала она в лунном свете как-то холодно и зловеще. Я еще подумал это сколько же таких ладошек трогали ее, что она вот так светится… Так вот, подошла Саша к двери, тронула эту ручку, и вдруг кинулась обратно ко мне, обхватила мою шею руками, затряслась вся.
— Н-не хочу! — судорожно всхлипывала она, — не по-о-и-ду-у!
Еле я ее успокоил, гладил по голове, как маленькую, целовал, говорил, что буду каждый день приходить к ней, что останусь здесь, что никуда не уеду, буду возле нее все время, что люблю ее… Бог знает, что еще говорил, а сам вел ее к этой проклятой двери. Потянул дверь на себя, пропустил девчонку вперед и очутился вместе с ней в тамбуре, где была вторая, стеклянная, дверь, за которой уже виден был вестибюль с красными плюшевыми дорожками и край лестницы. Я открыл и эту, стеклянную, дверь…
Потом я видел, как она шла, еле ноги передвигала. Дошла до лестницы, поднялась на несколько ступенек, оглянулась, взмахнула отчаянно рукой. И такое у нее было лицо, что я, наверно, никогда не забуду.
Я еще долго стоял, думал: вдруг вернется опять. Но она не вернулась.
«Вот и все, — подумал я, — ушла на целый год». И так муторно мне сделалось, как представил себе, что целый год лежать ей там одной.
Пошел я обратно. Иду через парк — те же деревья, та же луна светит через облака, а на душе у меня темно и пусто.
Я уже подошел к дому, вижу свет в окне на втором этаже. Значит, они уже там. Залез я по железной лестнице, пробрался через чердак, руки выставил в темноте, шел потихоньку, потом стенку нащупал и дверцу, открыл ее и в к о мл а те очутился. Только хотел зажечь свет, слышу — голоса внизу, подошел на цыпочках к люку, а они, оказывается, все трое на кухне сидят, разговаривают, и еще кто-то четвертый там, спорит с ним; говорит: ты им своими мечтами головы только забиваешь. Прошел я потихоньку к тахте, сел и слушаю. Тамара говорит: «Это своими глазами надо видеть! Какой восторг! Какие у них лица!» Таня, конечно, тоже за НЕГО горой, настроение, говорит, поднимается. Потом они насчет этого письма разговор завели: вот, дескать, что наш клуб дает, вот, дескать, какие люди у нас выходят… А меня такая злость разбирает — передать не могу. Сидят там все вместе такие благополучные, счастливые, рассуждают…
А потом этот, что басом говорил, что-то такое сказал, я не расслышал, и они захохотали все вчетвером. Хохочут все вместе — тот басом, ОН — тенором, Тамара — уж бог знает чем, а Танька аж завизжала — таким блаженным, радостным писком. И вот, честное слово, этот писк меня доконал. Ничего не слышу, только этот радостный визг в ушах стоит… И чтоб не слышать его, я уж сам не помню как, нащупал в темноте свой магнитофон, нажал клавишу и вывернул громкость на полную силу. Весь их дом аж вздрогнул, аж покачнулся, ей-богу…