Нет, зря он, граф, со своими взглядами дал упечь себя во вражеское логово. Напрасно пообещал Александру смирить гордыню — ничего путного из такой дипломатии, как видно, не выходит. А теперь, в довершение всего, жди прилюдного оскорбления за свою выходку от этого, прости господи, самозваного императора — Бонапарта.
Вот почему маялся, существуя в отвратной душевной смуте, российский посол, когда новая напасть свалилась на голову: из Петербурга — курьер его императорского величества!
Велел тотчас ввести. Узнал одного из молодых кавалергардов, что, как мухи, мелькали при дворе, спросил: что привез?
— Письмо императору французов, да немедленно чтобы в руки его величеству.
Нате вам! Значится, ступай теперь добровольно в самую, что называется, пасть!
Однако ж пустил, как было принято в дипломатических сношениях, прошение о высочайшем приеме через министра иностранных дел. Смекнул, что представления иностранцев происходят обычно раз в две недели и, получится, свидание можно будет, к счастью, оттянуть. Курьеру же приказал: жди.
— Понадобишься когда мне, чтобы с ответом возвращаться в Петербург, найду. Да гляди, в Париже больно не распускайся. Знаем мы нашу русскую натуру гуляк да пьяниц, а то еще ходоков по мамзелям. За границей вы все как кобели, сорвавшиеся с цепи…
Однако не успел назавтра курьер выспаться с дороги — посол сам к нему в комнату:
— Привез на мою голову забот, шалопай этакий! Не через две недели — сей же час император требует к себе. Да с тобою вместе. Так что собирайся. И смотри там, у него: ни единого лишнего слова! Лишь: так точно, ваше величество, никак нет, ваше величество! Понял?
А чего было не понять? Быстро оделся, глянул на себя в зеркало: адъютантский мундир, введенный недавно в гвардии на французский манер, с эполетами и аксельбантом, сидит, как влитый. Подкрутил ус, щелчком смахнул с груди какую-то пушинку, подмигнул себе же самому чуть раскосыми своими азиатскими глазами — хоть под венец, хоть к самому Господу Богу, а не только к императору Франции! И когда уже в Тюильрийском дворце попросили в императорский кабинет, четким шагом подошел к столу, за которым сидел он, Наполеон, и доложился.
Как ни выполнял строго правила устава и дворцового этикета, а душа была готова в восторге выпрыгнуть из груди. Просто чувство такое возникло: тот, кем недавно в Тильзите восхищался на отдалении, вот он, перед тобою и к тебе же встает навстречу!
Быстрое, крепкое пожатие маленькой руки. Лицо вблизи — матовой белизны. На лбу и вокруг губ ни единой морщинки. Темные редкие волосы слегка свисают челкой. Глаза серые.
Взгляд в мгновение обежал сначала красивую, подтянутую фигуру молодого офицера, потом посла, в сторону которого — лишь кивок, и снова перебежал на военного.
— У вас ордена? За что? — молниеносный проход от стола по кабинету.
— Владимир с бантом — за Аустерлиц и Святой Георгий — за Фридланд.
Поворот к собеседнику.
— О! Значит, вы были в тех жарких делах? И каково ваше, военного человека, впечатление? Мне интересно мнение профессионала именно с вашей, русской, стороны.
— Ваше величество, Аустерлиц — верх вашего полководческого искусства. Там вы могли бы победить нас и австрийцев, расчленив наши силы и уничтожив нас по одиночке, как вы обычно и поступаете. Но вы сделали больше — вы сотворили из этого сражения шедевр. Насколько я понимаю, вам под Аустерлицем нужна была не просто победа, а триумф. Вот почему вы заманили противника в капкан и затем не по частям, а целиком и полностью его разгромили.
Лицо Наполеона не дрогнуло ни одним мускулом. Лишь глаза чуть оживились.
— Только мое великодушие избавило тогда вашего императора от плена. Если бы я позволил себе дать приказание Сульту и Бернадоту преследовать остатки ваших войск до конца…
— Позволю заметить, ваше величество, что вот тут вы серьезно ошибаетесь. Арьергард нашей армии был надежен, и он никак не допустил бы, чтобы свершилось то, о чем вы только что изволили упомянуть. Посудите сами, ваше величество. На пути ваших войск, если бы они продолжали преследование, в Голиче оказалась бы широкая река. Ее надо было бы форсировать. А наши передовые части через нее уже успели переправиться. Они могли, безусловно, сдержать ваше наступление у этой водной преграды, а затем беспрепятственно следовать далее, поскольку за Голичем все дороги оказались свободными.
— Вы так полагаете? — снова повернулся на каблуках к собеседнику Наполеон. — Давайте присядем, молодой человек. Мне весьма любопытны ваши суждения. А как вы оцениваете кампанию в Пруссии? Говорите, главный российский военный орден вы заслужили за Фридланд?
— Так точно, ваше величество! — Чернышев искоса бросил взгляд на посла, забытого императором и присевшего на стуле в нескольких шагах от маленького круглого столика, к которому Наполеон провел молодого гостя.
Император нетерпеливо раскрыл табакерку, но вынул из нее не щепоть табаку, а кусочек мятной лакрицы и положил в рот.
— Я жду вашего рассказа.
— Вы отлично помните, ваше величество, — начал Чернышев, — как по вашему приказу были подожжены все мосты через Алле. Путь нам к спасению был отрезан. Началась гибель нашей армии. Одна надежда — найти броды. Мне чудом удалось разыскать широкую отмель и тем спасти многих отступавших. Что же касается мужества, нашим воинам храбрости было не занимать. И если бы не просчеты…
— Да-да! — согласился Наполеон. — Стойкость ваших войск — выше всяческой похвалы. Признаться, отвага ваших солдат поначалу даже помешала мне разглядеть ошибку вашего командования, стянувшего все ваши войска в одно место. Я полагал: нет же, где-то скрытно поставлены резервы! И я — медлил. Я терял время. И только поняв, что подкреплений нет и не будет, атаковал!
— Если мне будет позволено вашим величеством, я мог бы указать вам еще на одну некую случайность, которая могла бы стоить вам поражения, — спокойно продолжил Чернышев, точно разговор был не с великим полководцем, а скажем, на разборе учений в родном полку да еще с такими же товарищами, как он сам, без участия крупного начальства. — Я — о битве при Эйлау. Помните, чем она завершилась: ни мы, ни вы не в состоянии оказались предпринять на следующее утро никаких наступательных действий. Но недавно в Петербурге мы с вашим посланником генералом Савари случайно разговорились о тех событиях. И он признался: французы начисто были бы разбиты, если бы русские атаковали. Ударь Беннигсен вновь, он мог бы взять по крайней мере полторы сотни пушек, под которыми, оказывается, были убиты все ваши лошади. Нерешительность же Беннигсена, выходит, вас спасла.
Наполеон встал. Было очевидно, что как и его мысли, быстрые и импульсивные, он сам требовал движений, не выносил ни минуты спокойствия. Мысли в его голове пульсировали постоянно, и никто не мог поручиться, какая новая идея последует за только что высказанной.
— Я непременно напишу императору Александру о том, что вы мне понравились и попрошу его в следующий раз прислать именно вас, — неожиданно, на ходу произнес Наполеон, возвращаясь к столу. — Мне передавали упрек в том, что я никогда лично не принимаю у себя и ничем не отмечаю русских офицеров, которых посылает в Париж император Александр. Но мне, простите, о них никто не докладывает! Только случайно я узнал от своего министра о вас, господин Чернышев. И, как видите, вы — в моем кабинете. Чему я, повторяю, очень рад.
Наверное, Наполеон вовремя оборвал себя, потому что вдруг вспомнил встречу с другим русским посланцем государя — князем Долгоруковым когда-то под Аустерлицем.
Нет, не все, оказывается, русские офицеры лощеные дубины и самовлюбленные зазнайки. Можно научиться говорить по-французски, но с первых же слов выказать тупость и необразованность. А главное — отсутствие ума и умения самостоятельно мыслить, быть открытым собеседнику, хотя этот собеседник, как сейчас, — монарх, высшее существо.
Сколько же таких при французском и при русском дворах — надутых, пустых щеголей, лукавых и трусливых льстецов, которые, чтобы только угодить, готовы говорить все, что взбредет в голову, лишь бы произвести впечатление, угодить и извлечь для себя пользу. И при этом — ни одного слова, которое было бы хоть отчасти, хоть самым малым намеком неугодно его величеству!