Да что, он дурак, такой лизоблюд, чтобы лезть в петлю? Лучше ужом проползти, гаденько подольститься, чем вот так прямо — о чем сам думает, что, однако, легче порою скрыть, чем произнести вслух.

«Нет, я непременно отблагодарю присланного ко мне курьера, — еще раз сказал себе Наполеон. — Кто высказал мысль о том, что в ранце солдата — жезл маршала? То-то! Пусть и он, русский император, помнит эти мои слова и знает, что для меня нет больших и малых чинов. Я ценю людей не по званиям и эполетам — лишь по тому, что они из себя представляют. И потому у меня маршалы — да, из вчерашних солдат и сержантов. И пусть сегодня представленный мне Чернышев невелик чином, но и он должен быть замечен и отмечен именно по своему уму».

Чернышев поднялся, когда в очередной раз император встал из-за стола. Русский гость оглядел кабинет. Ничего лишнего и ничего из ряда вон выходящего. Стол письменный — большой, красного дерева. У стены — несколько стульев да столик, за которым они только что беседовали. Бросилось в глаза, что окна выходят в сад и на набережную Сены. Теперь, в феврале, деревья были черны и голы. И хотя в Париже не стояла такая зима, как дома, в России, на улицах было холодно и ветрено. Но вид на сад и набережную был прекрасен.

Наполеон перенял взгляд гостя.

— Нравится Париж? Ах, еще не успели многое увидеть. Париж прекрасен! В нем каждая улица и каждый дом как бы говорит вам: запомните нас во всех подробностях.

— Не считаете ли, ваше величество, что мне когда-нибудь придется брать этот город штурмом? — вдруг услышал собственный голос Чернышев и сам поразился неожиданной смелости своей шутки.

Возникла пауза. Граф Толстой — успел заметить Чернышев — стал изжелта-белым.

Он же, Наполеон, к кому обращена была фраза, скрестив руки на груди, ответил:

— Вы полагаете, что вам, русскому офицеру, доведется когда-нибудь брать Париж? Допускаю, на балах — да! Не армия моя, но женщины Парижа пусть будут у ваших ног.

Итак, желаю приятно провести время в городе, в который я и сам влюблен с юности. Да, с таких же, как и ваши теперь, лет…

Лишь по выходе из дворца прошла растерянность Толстого. И бледность сошла с его изжеванного пятьюдесятью годами обрюзгшего лица.

— Ты, братец, в своем был уме? Как ты, шалопай этакий, позволил себе разговаривать с его императорским величеством?.. — сиплым, сдавленным голосом возбужденно проговорил граф. — Напишет! Александру, сказал, напишет о тебе. А ежели о твоей дерзости и сумасбродстве? Нашелся стратег — об ошибках наших военачальников взялся судить! Да и его учить, полководца! А в конце уж и вовсе рехнулся: Париж, сказал, штурмом возьму!

Тут вспомнил, какие слова сам ляпнул намедни маршалу Нею, и снова посерел лицом. Аж испарина прошибла: мало что за себя — за этого недоумка, если до государя дойдет, ответ придется держать. И потому поспешил заверить:

— Моли Бога, чтобы пронесло и Наполеон забыл твою наглость. А коль немилостью обернутся твои речи, уж за моею спиною, наперед тебе обещаю, не скроешься… Ну, ступай. Пошляйся по ихним злачным местам да ресторациям. А может, к твоей персоне кого в чичероны определить?.. Ну, тебе виднее. Тогда покедова, адью. А я — к себе: дела…

О, Париж, Париж!..

Еще вчера, едва на обширной равнине открылся Париж почти во весь свой размах, Чернышев из окна кареты определил: будет поболее не только нашей северной столицы, но и матушки-Москвы.

И забилось ретивое: вот же, сейчас ступлю на самые, наверное, священные камни Европы! Наконец-то он передо мною, город — сей предмет мечтаний, который на протяжении многих веков был для всего мира образцом вкуса и мод, одно имя которого с благоговением произносится учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами.

Слова эти, кажется, совсем недавно он вычитал у Карамзина в его «Письмах русского путешественника» и сейчас проверял себя: разве не такие же чувства испытывает и он сам? И, когда въехал уже в улицы, узнавал почти в том же порядке все, о чем сообщал писатель в своих «Письмах». Не о том ли недавно говорил Чернышеву царь, когда уверял, что все, что он когда-то узнал о Париже из книг, сделало этот город для него близким и узнаваемым?

Вот на правой стороне — предместья Монмартр и дю Таниль, по левую сторону, за Сеною-рекою, — Сан Марсель, Мишель и Жермен. Ну а высокая готическая громада — то ж знаменитый Собор Парижской Богоматери!

Однако вместе с Карамзиным наш путешественник припомнил вдруг и своего учителя-француза, милого и забавного аббата Перрена. Это ему, несказанно строгому и требовательному в классной комнате, с самого раннего детства он был обязан и отменным знанием языка, и рассказами о многих странах Европы, в первую очередь, конечно, о Франции и ее главном городе.

Сей город, учил аббат, назывался некогда Лютециею, а имя Париж, или по-французски Паризи, значит попросту — народ, которому покровительствует Изида. Во времена же Юлия Цезаря город значился столицею Галлии.

Впрочем, не ко времени и не к месту было теперь пробиваться сквозь пласты истории — глаза жадно впитывали все, что открывалось вокруг.

Юный русский кавалергард не спеша вышагивал, кажется, по тем самым улицам, где вчера его мчал экипаж. И пытался теперь же, как бы в один прием, постичь: а что же все-таки такое этот Париж как город, как скопище самых разнообразных домов и народа? А он, как и дома в нем и люди, — разный. И так не похожий, скажем, на Петербург или Москву.

В отличие от молодой русской столицы, где в центре обширная Дворцовая площадь, Невский как стрела, — Париж в главном своем районе оказался лабиринтом узеньких, извилистых улочек и закоулков. А поскольку строения здесь высокие, то улицы, ни дать ни взять, — форменные ущелья.

Верхние этажи, что встретишь не часто у нас, выдаются над нижними. Великолепные же новые здания высятся рядом с невзрачными покосившимися строениями, наверное, помнящими седые времена Генриха Четвертого, а то и какого-нибудь Карла Великого.

На улицах же чего только не встретишь! Вон целый ряд лавчонок, до самых что ни на есть времянок, сооруженных на живую нитку: жаровня с раскаленным углем, над нею кусок парусины или огромный зонт вместо крыши.

«Наша родная московская Сухаревка или обжорки в Охотном ряду и на Красной площади!» — сразу пришло в голову знакомое сравнение. И от нее, этой мысли, вчера еще далекий, чужой Париж вдруг сразу показался если и не родным, то понятным.

В лавках же и на лотках вразнос — чего душе угодно: ножки и телячьи легкие, устрицы и рыба, огниво для ружей и чернила, чтобы писать манускрипты или выводить любовные письма. А это — крысиный яд. Хочешь трави хвостатых тварей, а то, с каким соседом враждуешь, подсыпь белого порошка ему в тарелку.

Но последнее так, к слову. Уж больно разыгрывается фантазия, когда пробираешься по средневековым улочкам, и воображение нет-нет да и нарисует какого-нибудь злодея, прячущего под плащом кинжал и зорко озирающегося по сторонам, выглядывая жертву. Вон же и кинжалы, и рыцарские доспехи — все выставлено на продажу! Словно все здесь только и готовятся к дуэлям или попросту к тайному разбою.

Меж тем стоит только перевести взор на толпящихся повсюду обывателей, как сия подозрительность развеивается словно дым. Вон степенно прогуливаются в высоких шляпах и узких, по моде, панталонах, с тростями в руках, унизанных перстнями, два молодых щеголя. И, обгоняя их, сияя милыми кокетливыми личиками, пропархивает стайка юных мадемуазелей, должно быть, продавщиц какого-либо магазинчика мод. А следом — еще пары. Но уже пожилых, важно шествующих, скорее не по делам, а в виде моциона, дородных месье.

А экипажи, коляски всевозможных фасонов, с гербами и позолотой, так и снуют, изворотливо прокладывают себе путь в улочках-ущельях.

Цокот копыт, грохот железных колес, шарканье тысяч ног, громкие выкрики никого не стесняющихся и ничем и никем не ущемляемых людей, откровенный, заразительный смех.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: